История Консульства и Империи. Книга II. Империя. Том 2
Шрифт:
Таков и был план двора: добиться вынесения смертного приговора и не требовать его исполнения. Один из судей, родственник министра юстиции дон Эудженио Кабальеро, пораженный смертельный недугом, не захотел умереть, не высказав мнения, достойного великого магистрата. Он просил своих коллег, заседавших в суде, прийти в его дом и провести заседание у его смертного одра. Когда они собрались, дон Эудженио заявил, что невозможно судить сообщников подлинного или мнимого преступления при отсутствии главного его зачинщика, то есть принца Астурийского, а по законам королевства принц может быть призван к ответу и выслушан только собранием кортесов. Он добавил, что во многом преступление это кажется ему надуманным, что представленные улики ничтожны или лишены законного характера, так как существуют в копиях, а не в оригиналах; что неизвестное лицо, свидетельствовавшее в пользу преступления, должно, по испанскому закону, явиться лично и принести присягу; что за отсутствием главного обвиняемого, доказательств, свидетелей, при том что известно о покушении, вменяемом в вину принцу, любимцу народа, и всеми уважаемым деятелям, честные судьи обязаны
Едва высказался этот доблестный гражданин абсолютной монархии, при которой, какой бы абсолютной она ни была, всё же существуют законы и пропитанные духом закона суды, как его коллеги с патриотическим воодушевлением присоединились к его голосу.
Узнав о таком постановлении суда, публика преисполнилась радости, а двор погрузился в уныние. Бедного Карла IV убедили, что за отсутствием приговора судей, он должен произнести приговор сам, и вынудили его издать королевский декрет, которым герцоги Сан-Карлос и Инфантадо, маркиз Айербе и граф Оргас высылались из столицы и лишались достоинств, званий и наград. С ненавистным двору каноником Эскоикисом обошлись наиболее сурово. У него отняли все его церковные доходы и обрекли окончить дни в монастыре Тардон.
Похороны храброго судьи дона Эудженио Кабальеро, столь благородно исполнившего свой долг, превратились в своего рода триумф. Религиозные конгрегации боролись за честь бесплатно похоронить магистрата, столь достойно окончившего свою карьеру, и все уважаемые люди Мадрида сопровождали его в последний путь. Все радовались спасению жизней осужденных, особенно после преувеличенных страхов, внушенных процессом.
В то время как симпатии восторженной нации окружали тех, кто выступил против двора, сам двор был исполнен ужаса и ярости. Ему больше неоткуда было ждать поддержки. Испанский народ выказывал к нему непримиримую ненависть, с той небольшой разницей в пользу короля, что его не ненавидели, а презирали. Что до грозного Императора Французов, которому двор поочередно то льстил, то изменял, тот скрылся вдруг за непроницаемой завесой и хранил пугающее молчание. Французские армии, направленные поначалу в Португалию, теперь приближались к Мадриду, под предлогом движения на Кадис и Гибралтар. Отказ обнародовать договор Фонтенбло, содержавший уступку суверенного княжества Годою и гарантию территориальной целостности владений Испанского дома, предвещал нечто ужасное. Мысль о бегстве в Америку по примеру дома Бра-ганса всё чаще посещала заправил двора. Но нужно было убедить короля, страшившегося тягот переезда не менее, чем ужасов войны; нужно было уговорить принцев крови, дона Антонио – брата Карла IV, Фердинанда – его сына и наследника, равно как и более молодых инфантов, потому что довольно было кому-нибудь проболтаться, чтобы вся нация восстала против такого плана. Князь Мира, дабы скрыть приготовления в Ферроле и Кадисе, пустил слух, что собирается лично, в качестве великого адмирала, провести инспекцию портов и начнет ее с портов юга.
Но до бегства, которое даже для Годоя и королевы было крайним выходом, еще следовало дожить, а прежде нужно было всеми средствами попытаться вырвать у Наполеона секрет его намерений и смягчить, если возможно, его грозную волю. Дней через десять после окончания процесса Эскориала, 5 февраля, Карла IV заставили написать еще одно письмо, с целью просить его объясниться, тронуть его сердце, даже воззвать к его чести. В письме Карл IV признавался, что приближение французских войск вселяет в него тревогу, напоминал Наполеону обо всем, что он для него сделал, обо всех свидетельствах преданности, о принесении в жертву испанского флота, об отправке войск в далекие страны. А взамен просил у французского императора откровенного и честного заявления о его намерениях. Бедный король не знал, что преданный альянс, за который он ратовал, замешан на тысяче мелких тайных предательств. Не ведая о том, он с совершенной искренностью вопрошал Наполеона под диктовку тех, кто знал, думал и хотел за него.
Вслед за письмом к Наполеону отправились самые срочные письма для Искуэрдо. Его умоляли любой ценой разузнать точные намерения Франции; попытаться изменить их любыми жертвами, если эти намерения окажутся враждебными; или же, по крайней мере, дать о них знать, дабы можно было противостоять им или избежать их последствий. Ему открыли необходимый кредит, на случай если золото поможет преуспеть в подобной миссии.
Депеши, о которых идет речь, прибыли в Париж в середине февраля. Наполеон уклонился от просьбы выдать за Фердинанда французскую принцессу, притворившись, будто не знает, получил ли принц прощение от родителей. Не имея более возможности ссылаться на сомнения в этом вопросе и прямо вопрошаемый о намерениях, он понял, что настал день развязки, что, приняв решение низложить Бурбонов, нужно выбрать наконец и средство этого достичь, не слишком возмутив общественное мнение Испании, Франции и Европы. Такое средство подсказала ему своим бегством семья Браганса, на нем он и остановился: это значило вынудить испанский двор сесть в Кадисе на корабль и отправиться в Новый Свет. И тогда будет проще простого предстать перед покинутой нацией и объявить, что вместо выродившейся трусливой династии, бросившей трон и народ, ей дают новую, миролюбиво-реформаторскую династию, которая несет в Испанию благодеяния Французской революции без ее бедствий и участие в великих свершениях Франции без тех ужасных войн, которые ей пришлось выдержать. Такое решение было естественным, наименее предосудительным и являлось следствием малодушия выродившихся семейств, правивших на юге Европы. К тому же с каждым днем оно становилось всё более вероятным, ибо при каждом новом приступе ужаса, потрясавшем испанский двор, в столице начинали ходить слухи о скором удалении его в Америку. Чтобы довести ужас до предела, достаточно было решительно
Прежде чем вызвать желаемую развязку в Мадриде, Наполеону нужно было принять решение по вопросу не менее важному, чем испанский, – по вопросу Востока, ибо в эту минуту первый оказывался тесно связанным со вторым. Было бы крайне неосмотрительно вмешаться в дела Испании при недовольстве России. Как ни привычна была Европа к новым зрелищам, как ни была она подготовлена к скорому концу испанских Бурбонов, от предвидения всё же далеко до реальности, и падение одного из старейших тронов мира должно было причинить глубокое волнение и перенести осуждение Англии, вызванное преступлением в Копенгагене, на голову Наполеона. Накануне совершения столь дерзостного акта было бы в высшей степени неосторожно не убедиться в твердом согласии России. На самом деле одним из величайших неудобств испанского предприятия было то, что оно неизбежно влекло жертвы на Востоке, и, как мы увидим позже, одной из наиболее достойных сожаления ошибок Наполеона в данных обстоятельствах стало то, что он не сумел пойти на эти жертвы.
Генерала Савари сменил в Санкт-Петербурге Колен-кур, и почти в то же время прибыл в Париж посол России Толстой. Александр рассказал ему о беседах с Наполеоном в Тильзите, потому что ему самому было приятно вспоминать о них. Однако после этого весьма искаженного пересказа Толстой решил, что всё уже сказано, жертва принесена и он едет в Париж только для того, чтобы подписать раздел Турции и приобретение если не Константинополя и Дарданелл, то по меньшей мере равнин Дуная до Балкан. В дороге он остановился у несчастных государей Пруссии, лишившихся части своих земель и почти всех доходов в результате продолжавшейся оккупации их провинций. Толстой полагал, что захват восточных провинций увеличивает славу России, а оставление прусских провинций затрагивает ее честь, и прибыл в Париж с двойной озабоченностью – добиться части Турецкой империи и вывода войск из Пруссии. Следует добавить, что он был обидчив, раздражителен, подозрителен и чрезмерно кичился славой русских войск.
Наполеон намеревался оказать Толстому самый любезный прием и заставить его полюбить Париж, чтобы посланник содействовал своими донесениями поддержанию альянса. Однако тот быстро ему наскучил, выказав крайнюю резкость и несговорчивость по вопросам вывода войск из Пруссии и приобретения дунайских провинций. Не в силах выносить настойчивость нового посла, Наполеон сказал ему, что если после вывода войск из Старой Пруссии и части Померании он продолжает оккупировать Бранденбург и Силезию, то только потому, что ему отказываются платить военную контрибуцию; что он только и мечтает вывести войска, как только ему заплатят; что к тому же, если он и остается в Пруссии дольше предусмотренного срока, то русские в свою очередь остаются без видимых причин в дунайских провинциях, а Молдавия и Валахия стоят Силезии. Не сказав этого в точности, Наполеон, по мнению предубежденного ума, каковым являлся Толстой, как бы поставил вывод войск из Силезии в зависимость от вывода войск из Молдавии и Валахии и почти связал приобретение последних русскими с приобретением Силезии французами. Характеру Толстого пришлось уступить надменности Наполеона, но русский посланник ощутил горячую досаду; и поскольку обычно ищут общества тех, кто более всего симпатизирует испытываемым чувствам, он начал посещать немногочисленных упрямцев из старой французской аристократии, которые речами мстили за удаление их от императорского двора.
Отношения в Санкт-Петербурге между Коленкуром и императором Александром развивались лучше; но так же, как и его посол, император не скрывал своего огорчения. С Коленкуром он был любезен, а в душе обижен, ибо не видел осуществления данных ему обещаний. Донесения Толстого крайне огорчали его, о чем он и сообщил Коленкуру. Он проявил к французскому послу большое уважение, принял с великими почестями, до которых, как он видел, тот был жаден, и затем, заговорив об интересах России, разразился горькими жалобами. Он никогда не слышал, сказал Александр, чтобы участь Силезии увязывалась с участью Молдавии и Валахии. Он договаривался с императором Наполеоном о возврате части прусских земель, необходимом и обязательном для чести России. Он удовольствовался бы этим возвратом и удалился бы в свою империю, довольный тем, что избавил своих несчастливых союзников от некоторых следствий войны, если бы император Наполеон, пожелав привлечь его в свою систему, не заговорил с ним сам о возможном приобретении Молдавии и Валахии. Вступив на этот путь, он сделал всё, чего желал Наполеон: объявил войну Англии, несмотря на урон для русской торговли, и решился на войну со Швецией, несмотря на родственные связи с ее монархом. И теперь, когда он и все в империи ожидали получить награду за такую преданность иностранной политике, вдруг из Парижа приходит известие, что следует отказаться от законнейших надежд! Царь не мог опомниться от удивления и утешиться в своем горе. Увязывание судьбы Силезии с судьбой Молдавии и Валахии делало для него долгом чести отказаться от всего. Он не мог платить землями несчастного друга за приобретения на Дунае.
Он не добавлял, что ему только позволили надеяться на дунайские провинции, но не обещали их, и что если русская нация, обманутая придворными слухами, приняла надежду за твердое обязательство, он должен винить в этом себя, свою несдержанность и даже слабость, ибо сумел подчинить себе свое окружение, лишь пообещав ему то, чего не мог исполнить. Было очевидно, что если не прийти ему на помощь и не дать того, на что он неосторожно позволил надеяться, Александр будет жестоко обижен и в душе его затаится глубокая рана, вечно кровоточащая, а значит, вскоре могут воспоследовать новые войны.