История Консульства и Империи. Книга II. Империя. Том I
Шрифт:
Затем Сенат удалился, соединив с этим человеком, рожденным столь далеко от трона, титул императора, который он уже не утратит ни после своего падения, ни в изгнании. Отныне и мы будем называть его этим титулом, который стал ему принадлежать с того дня, который мы только что описали. Воля народа, выраженная в плебисците, должна была решить, будет ли он императором наследственным. Результаты плебисцита всем представлялись настолько определенными, что было даже что-то ребяческое в том, как всем хотелось в них убедиться. А пока, властью Сената, действующего в пределах его правомочий, он оставался Императором Французов.
Когда сенаторы удалились, Наполеон удержал Камбасереса и пожелал, чтобы он остался обедать с императорской семьей. Император и императрица осыпали его ласками и постарались заставить забыть о дистанции, отделявшей
Наполеону и Камбасересу необходимо было побеседовать о важных вещах, связанных с событием дня: о церемонии коронации и о новом режиме правления для Итальянской республики, которая не могла теперь оставаться республикой рядом с Францией, превратившейся в монархию. Наполеону, всегда любившему всё чудесное, пришла в голову смелая мысль, осуществление которой должно было захватить умы и сделать его вступление на трон еще более необыкновенным, а именно, чтобы его коронацию совершил сам папа, прибыв для этого торжества из Рима в Париж. Это стало бы беспримерным событием в восемнадцативековой истории церкви: все германские императоры без исключения короновались в Риме.
Едва задумав эту мысль, Наполеон тотчас превратил ее в непререкаемое решение и пообещал себе заманить Пия VII в Париж любыми доступными средствами, обольщением или страхом. Переговоры по этому вопросу представлялись труднейшими, никто, кроме него, в них преуспеть не мог. Он предполагал воспользоваться услугами кардинала Капрара, который без устали писал в Рим, что без Наполеона религия во Франции и даже, быть может, в Европе погибла бы. Он поделился своим проектом с Камбасересом и пришел к согласию с ним относительно того, как взяться за это дело, чтобы провести первую атаку на предрассудки, сомнения и косность римского двора.
Что до Итальянской республики, она уже два года была бы театром неразберихи и смуты без президентства генерала Бонапарта. Превратить эту республику в вассальную монархию Империи, отдать ее, к примеру, Жозефу, значило начать строить Империю Запада, о которой уже начинал мечтать Наполеон в своем отныне беспредельном честолюбии; значило обеспечить Италии более стабильное управление; значило, наполнить ее желания, ибо ей очень хотелось иметь собственного государя. Было решено, что Камбасерес, близко связанный с Мельци, напишет ему, чтобы сделать в этом направлении надлежащие первые шаги.
Наполеон вызвал кардинала-легата в Сен-Клу и поговорил с ним ласковым, но столь твердым тоном, что кардиналу и в голову не пришло выдвинуть ни одного возражения. Император сказал, что поручает ему срочно просить папу приехать в Париж, чтобы совершить церемонию коронации; что позднее, когда будет уверен, что ему не откажут, он сделает официальный запрос; что он, впрочем, не сомневается в успешном осуществлении своих пожеланий; что, признав его, церковь будет обязана и ему, и самой себе, ибо ничто не послужит религии лучше, чем присутствие верховного понтифика в Париже по такому торжественному случаю и соединение гражданских торжеств с религиозной пышностью. Кардинал Капрара отправил в Рим курьера, а Талейран, со своей стороны, написал кардиналу Фешу, чтобы сообщить ему об этом новом проекте и попросить оказывать всяческую поддержку переговорам.
Великий канцлер Камбасерес написал, в свою очередь, вице-президенту Мельци по поводу нового королевства Италии. Первые шаги Камбасереса в отношении Мельци должен был поддержать Марескальчи, посланник Итальянской республики в Париже.
В последующие дни новый государь Франции принимал присягу членов Сената, Законодательного корпуса и Трибуната. Камбасерес, стоя рядом с сидящим императором, зачитывал слова присяги; затем допущенное к присяге лицо произносило клятву, и Наполеон, слегка приподнимаясь в своем императорском кресле, отдавал честь тому, от кого только что принял клятвенное обещание верности. Это внезапное отличие, появившееся в отношениях между подданными и государем, который накануне был им равным, произвело некоторое впечатление. Вручив ему корону в своего рода увлечении, государственные мужи почувствовали удивление при виде первых последствий того, что сделали. Но народ, пораженный неслыханной сценой, которую видел, не различая подробностей, был охвачен удивлением, переходящим в восхищение. Наполеона считали достойным наследственной власти, восхищались тем, что он посмел ее взять, одобряли ее восстановление, потому что она означала более полное возвращение к порядку, были ослеплены, наконец,
Прежде вступления в полное владение новым титулом Наполеону оставалось преодолеть последнее затруднение. Следовало завершить процесс Жоржа и Моро, который поначалу, казалось, не таил в себе особых трудностей. Если бы дело касалось только Жоржа с его сообщниками и Пишегрю, будь он еще жив, трудность была бы не велика. Процесс должен был привести их в смятение и доказать участие эмигрировавших принцев в их заговорах. Но в деле был замешан Моро. Начиная процесс, думали найти против него больше доказательств, чем их существовало в действительности, и, хотя вина его была очевидна людям доброй воли, недоброжелатели имели в то же время средство ее отрицать. Кроме того, в народе воцарилось некоторое невольное чувство жалости при виде такого контраста между двумя величайшими генералами республики, когда один готовился взойти на трон, а другой был закован в кандалы и обречен если не на эшафот, то на изгнание. Любые, даже справедливые доводы в подобных случаях отступают, и счастливца охотнее сочтут неправым при всей его правоте.
Дебаты открылись 28 мая при огромном стечении публики. Многочисленных обвиняемых рассадили по четырем рядам скамей. Не все они выказывали одинаковое настроение. Жорж и его люди держались с преувеличенной уверенностью; они чувствовали себя свободно, ибо после всего могли сказаться жертвами, преданными своему делу. В то же время надменность некоторых из них не располагала к ним публику. Жорж, хотя и возвышаемый в глазах толпы энергичностью характера, вызвал несколько негодующих возгласов. Но несчастный Моро, подавленный своей славой, сожалея в тот миг об известности, стоившей ему множества устремленных на него взглядов, был лишен спокойной уверенности, которая составляла его основное достоинство на войне. Генерал, очевидно, задавался вопросом, что делает среди роялистов он, бывший герой революции; и если он воздавал себе должное, то мог сказать себе только одно – что заслужил такую участь, потому что поддался жалкому пороку зависти. Среди многочисленных обвиняемых публика высматривала его одного. Послышались даже редкие аплодисменты старых солдат, скрытых в толпе, и безутешных революционеров, считавших, что на скамье подсудимых, где сидел главнокомандующий Рейнской армией, сидит сама Республика. Подобное любопытство и проявления чувств смущали Моро; в то время как остальные горделиво называли одно за другим свои безвестные или печально известные имена, он произнес свое славное имя так тихо, что его с трудом услышали. Справедливое наказание за опороченное доброе имя!
Дебаты были долгими, продолжались двенадцать дней и вызвали великое волнение умов. Мы часто видим в наши дни, как какой-нибудь процесс целиком завладевает вниманием публики. То же происходило и тогда, но создавшиеся обстоятельства порождали совершенно иное переживание, нежели любопытство. В присутствии торжествующего и коронованного генерала – генерал в несчастье и в кандалах, своей защитой оказывающий последнее возможное сопротивление власти, становившейся с каждым днем всё более абсолютной; в тишине зала голоса адвокатов раздавались как в самой свободной стране: великие мужи в опасности, притом что одни принадлежат эмиграции, другие – Республике. Тут было, несомненно, чем взволновать все сердца. Публика поддавалась справедливой жалости, и, быть может, тайному чувству, заставлявшему желать поражения благополучному могуществу; и, не будучи врагами правительства, люди от души желали спасения Моро.
Наполеон, ощущая себя свободным от низкой зависти, в которой его обвиняли, хорошо зная, что Моро, не желая возвращения Бурбонов, желал его смерти, дабы занять его место, в полный голос требовал осуждения генерала, виновного в государственном преступлении. Он желал этого осуждения как собственного оправдания;
и желал не для того, чтобы голова победителя Гогенлиндена скатилась на эшафот, а чтобы иметь честь помиловать его. Судьи это знали, публика тоже.
Но правосудие, по праву не вникающее в соображения политики – ибо если политика бывает порой человечной и мудрой, бывает она и жестокой и неосмотрительной, – в этом последнем столкновении страстей, нарушавшем глубокий покой Империи, осталось беспристрастным и вынесло справедливые приговоры.