История моих животных
Шрифт:
Но у меня была подруга.
Милые читатели, если вы беретесь за перо с целью написать что-либо кроме счетов вашей кухарки, вы должны иметь подруг, а не друзей.
Итак, у меня была подруга.
Ее звали г-жа Эмиль де Жирарден.
Это прелестное создание не настолько давно упокоилось в могиле, чтобы вы уже забыли ее.
О нет! Вы помните этот ум, очаровательный, но вместе с тем почти мужской, пробегавший потрем октавам — изящества, остроумия и силы.
Так вот, эта женщина сделала то, на что не осмелился ни один мужчина, вернее, чего ни один мужчина не пожелал сделать.
Во время парламентской дискуссии, предметом, если не героем которой был я, мое имя ни разу не было названо.
Меня называли даже не г-ном *, г-ном ** или г-ном ***, как я назвал трех депутатов, особенно занимавшихся мной во время этого памятного заседания, но просто «господином», или иногда, для разнообразия, «этим господином».
Провозгласив неприкосновенность трибуны, они могли называть меня как им хотелось.
Госпожа де Жирарден, схватив за шиворот наиболее «господинистого» из этих трех
Взгляните: это написано женщиной, но г-жа де Жирарден и г-жа Санд приучили нас к подобным чудесам.
«…Все же справедливости ради мы должны признать, что ошибки г-на Дюма можно извинить. Его оправдывает необузданность его воображения, его горячая африканская кровь, и к тому же у него есть оправдание, какое найдется не у всякого: головокружительная слава. Хотели бы мы взглянуть на вас, рассудительные люди, когда вы кружитесь в вихре; хотели бы мы взглянуть на выражение вашего лица, когда вам внезапно предложат по три франка за строчку ваших скучных каракулей. О, какими бы вы стали заносчивыми! Как высокомерно бы смотрели! Какое исступление охватило бы вас! Будьте же снисходительны к помутнению рассудка, к неумеренной гордости: они вам неведомы и понять их вы не можете.
Но ест мы находим оправдание оплошностям Александра Дюма, мы не найдем оправдания выступлению против него г-на * в Палате депутатов. В самом деле, ни необузданное воображение, ни горячая африканская кровь, ни головокружительная слава не могут объяснить такого пренебрежения приличиями у человека столь высокого происхождения, так хорошо воспитанного и принадлежащего к высшему парижскому свету.
“Литературный подрядчик!”
Это может сказать обыватель, считающий, что тот, кто пишет много, пишет плохо; обыватель, которому все трудно, ненавидит всякую способность у другого. Многочисленные произведения всегда кажутся ему никудышными, и, поскольку он не успевает прочесть все новые романы, публиковать которые хватает времени у Александра Дюма, обыватель считает, что восхитительны лишь те, которые он прочел, а все остальные отвратительны, и объясняет удивительную плодовитость автора выдуманной посредственностью. То, что обывателю недоступно понимание выдающихся умственных способностей, естественно и в порядке вещей; но то, что молодой депутат, слывущий умным человеком, не размышляя, присоединяется к обывателю и с трибуны без всякой необходимости нападает на человека бесспорного таланта, европейской известности, не отдавая себе отчета в достоинствах этого удивительного человека, не изучив природу его таланта, не зная, заслуживает ли он жестокого прозвища, каким депутату было угодно в насмешку его наградить, это неосмотрительность, какой мы не перестаем удивляться, хотя следовало бы сказать: возмущаться.
С каких пор талант упрекают в легкости, если эта легкость ничем не вредит произведению? Какой земледелец когда-либо попрекал прекрасный Египет плодородием? Кто и когда критиковал скороспелый урожай и отказывался от великолепного зерна под предлогом, что оно проросло, взошло, зазеленело, выросло и созрело в несколько часов? Так же как существуют счастливые земли, есть избранные натуры; нельзя обвинить человека в том, что он несправедливо наделен талантом; вина заключается не в том, чтобы обладать драгоценным даром, но в том, чтобы злоупотреблять им; впрочем, для артистов, искренне толкующих об Александре Дюма и изучивших его чудесный дар с интересом, с каким всякий сведущий физиолог относится ко всякому феномену, эта головокружительная легкость перестает быть неразрешимой загадкой.
Эта быстрота сочинительства напоминает скорость передвижения по железным дорогам; причины обеих одни и те же: чрезвычайная легкость достигается преодолением огромных трудностей. Вы проделываете шестьдесят льё в три часа, для вас это пустяк: вас забавляет такое стремительное путешествие. Но чему вы обязаны этой быстротой и легкостью передвижения? Потребовались годы тяжелой работы, щедро потрачены миллионы, ими усыпана выглаженная дорога, тысячи рук трудились в течение тысяч дней, расчищая для вас путь. Вы проноситесь, вас не успевают разглядеть; но для того, чтобы вы в один прекрасный день смогли пролететь так быстро, сколько людей проводили ночи без сна, руководили работами, рыли и копали! Сколько было составленных и отвергнутых планов! Скольких трудов и забот потребовал этот легкий путь, по которому вы проноситесь за несколько минут, беззаботно и без труда!.. То же самое можно сказать о таланте Александра Дюма. В каждом томе, написанном им, воплощен огромный труд, бесконечное изучение, всеобъемлющее образование. Двадцать лет тому назад Александр Дюма не обладал этой легкостью; он не знал того, что знает сегодня. Но с тех пор он все узнал и ничего не забыл; у него чудовищная память и верный глаз; он догадывается, пользуясь инстинктом, опытом и воспоминаниями; он хорошо смотрит, он быстро сравнивает, он непроизвольно понимает; он знает наизусть все, что прочел, его глаза сохраняют все образы, отразившиеся в его зрачках; он запомнил самые серьезные исторические события и ничтожнейшие подробности старинных мемуаров; он свободно говорит о нравах любого века в любой стране; ему известны названия любого оружия и любой одежды, любого предмета обстановки, какие были созданы от сотворения мира, все
Когда пишут другие авторы, их поминутно останавливает необходимость найти какие-нибудь сведения, получить разъяснения, у них возникают сомнения, провалы в памяти, всяческие препятствия; его же никогда ничто не остановит; более того, привычка писать для театра дает ему большую ловкость и проворство в сочинении. Он изображает сцену так же быстро, как Скриб стряпает пьесу. Прибавьте к этому блестящее остроумие, неиссякаемые веселость и воодушевление, и вы прекрасно поймете, как человек, обладающий такими средствами, может достичь в своей работе невероятной скорости, никогда не принося при этом в жертву мастерство композиции, ни разу не повредив качеству и основательности своего произведения.
И такого человека называют “неким господином”! Но это означает неизвестного человека, никогда не написавшего хорошей книги, никогда не совершившего прекрасного поступка и не сказавшего прекрасной речи, человека, которого Франция не знает, о ком никогда не слышала Европа. Конечно, г-н Дюма в меньшей степени маркиз, чем господин ***, но господин *** куда больше “некий господин”, чем Александр Дюма!»
Я же говорил вам, дорогие читатели, что в литературе лучше иметь подруг, чем друзей!
XLII
ГЛАВА, ГДЕ ГОВОРИТСЯ О ФЕВРАЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ И О ТОМ ВОЗДЕЙСТВИИ, КАКОЕ ЭТА РЕВОЛЮЦИЯ ИМЕЛА НА ЖИВОТНЫХ И НА ЛЮДЕЙ
После политического отклонения от темы, сделанного нами по поводу моего путешествия в Африку, вернемся, если вам угодно, к нашим животным, которые — слава тебе, Господи! — совсем не думали о Палатах, и даже никогда о них не слышали.
Честные твари!
К счастью, Палаты, со своей стороны, совершенно не думали о моих животных, иначе, несомненно, оказав мне честь заняться мной, они оказали бы мне честь поговорить и о них.
Боже меня сохрани дурно говорить о поверженном человеке или о форме правления, переставшей существовать, но это было удивительное устройство — механизм, приводившийся в действие тремя пружинами, одна из которых звалась Моле, вторая — Гизо, третья — Тьер; он мог работать лишь при помощи одной из этих пружин, но, едва ее заводили, две другие сразу же ее останавливали.
Вы помните тот знаменитый счет из таверны, который принц Уэльский нашел в кармане пьяного Фальстафа:
«Индюшка — три шиллинга.
Гусь — два шиллинга.
Ветчина — один шиллинг.
Пиво — шесть шиллингов.
Хлеб — один пенс».
Так вот, наша конституционная политика в течение восемнадцати лет немного напоминала карточку Фальстафа:
Дела Моле — шесть лет.
Дела Гизо — шесть лет.
Дела Тьера — пять лет, девять месяцев и три недели.
Дела Франции — одна неделя.
Из этой недели следует вычесть три февральских дня, когда Франция сама занималась своими делами.
Когда-нибудь я расскажу о Февральской революции, как рассказал об Июльской; я принимал в ней менее активное участие, но, возможно, от этого только лучше ее увидел.
Но сейчас, как я сказал, речь идет о невинных созданиях, которые непричастны ни к одному падению правительства, ни к одному свержению трона; мы возвращаемся к Причарду, у которого осталось всего три лапы, который стал наполовину скопцом и только что — во время Февральской революции — потерял глаз.
Каким образом Причард, о ком не упоминается ни в двух томах Ламартина, ни в «Ретроспективном обзоре» г-на Ташро, потерял глаз во время Февральской революции?
Случилось ли это на бульваре Капуцинок? Или при наступлении на Разводной мост?
Причард потерял глаз, так как мне хотелось взглянуть, что происходит в Париже, а Мишелю — что происходит в Сен-Жермене. Собаке забыли сварить обычную похлебку и дать ежедневную порцию костей, поэтому Причард захотел, чтобы гриф поделился с ним своим пропитанием, а гриф, не лучше того, что терзал Прометея, не понимал шуток по поводу сердца, печенки или легкого и так ловко клюнул Причарда, что лишил его глаза.
Было трудно — если только не относиться философски к насмешкам охотников — использовать собаку в таком состоянии.
К счастью для Причарда, я не разделял мнения Катона Старшего, чья нравственность, признаюсь, не вызывает у меня восхищения; он говорил: «Продайте вашего коня, когда он состарится, и раба, если он немощен; чем дольше вы станете ждать, тем больше потеряете на том и на другом».
Я не нашел бы покупателя, если бы захотел продать Причарда, не нашел бы желающих принять его в подарок; мне оставалось сделать этого старого слугу, каким бы дурным слугой я его ни считал, просто нахлебником, ставшим инвалидом у меня на службе, наконец, другом.
Мне скажут, что река была всего в нескольких шагах, и я мог бы привязать ему камень на шею и бросить в воду.
Вероятно, Катон так и поступил бы. Но что поделаешь! Я не древний римлянин, и Плутарх, который расскажет о моей жизни, не преминет заметить современным слогом, что я мот, бездонная бочка, позабыв, конечно же, прибавить, что дно этой бочки я вышиб не один.
Вы скажете еще, что ничего не могло быть проще, чем заменить Причарда другой собакой, что мне достаточно было спуститься по склону холма, перейти по Пекскому мосту, войти в лес Везине, постучаться к Ватрену и купить у него хорошую легавую собаку, брака, какие обычно и бывают у нас, французских охотников, вместо английского пойнтера.