История одного города. Господа Головлевы. Сказки
Шрифт:
— А надо полагать, что так будет.
— Что ты! да я его на порог к себе не пущу!
— Не иначе, что так будет! — повторяет Антон Васильев, — и Иван Михайлыч сказывал, что он проговаривался: шабаш! говорит, пойду к старухе хлеб всухомятку есть! Да ему, сударыня, коли по правде сказать, и деваться-то, окроме здешнего места, некуда. По своим мужичкам долго в Москве не находится. Одежа тоже нужна, спокой…
Вот этого-то именно и боялась Арина Петровна, это-то именно и составляло суть того неясного представления, которое бессознательно тревожило ее. «Да, он явится, ему некуда больше идти — этого не миновать! Он будет здесь, вечно у нее на глазах, клятой, постылый, забытый! Для чего же она выбросила ему в то время «кусок»? Она думала, что, получивши, «что следует», он канул в вечность — ан он возрождается! Он придет, будет требовать, будет всем мозолить глаза своим
125
Стр. 206. Суздаль-монастырь. — Угрозы ссылки в Суздаль-монастырь (Спасо-Евфимиевский мужской монастырь в городе Суздале) не чуждалась и мать писателя: «…Если он (Николай. — Т. С.) ослушается меня и моей воли, скажи ему, чтоб он боялся меня… Я уверяю его, строго буду следить за всеми его проделками и тогда сама подам царю и обнаружу все его качества… мотовство, непочтение и неповиновение и упрячу его в Суздаль-монастырь, чтобы это он знал, что я не потерплю его скверное поведение», — пишет она Д. Е. Салтыкову («Литературный критик», 1939, № 5–6, с. 109).
— Я его к тебе в вотчину пришлю! корми на свой счет! — пригрозилась она бурмистру, — не на вотчинный счет, а на собственный свой!
— За что так, сударыня?
— А за то, что не каркай. Кра! кра! «не иначе, что так будет»… пошел с моих глаз долой… ворона!
Антон Васильев повернул было налево кругом, но Арина Петровна вновь остановила его.
— Стой! погоди! так это верно, что он в Головлево лыжи навострил? — спросила она.
— Стану ли я, сударыня, лгать! Верно говорил: к старухе пойду хлеб всухомятку есть!
— Вот я ему покажу ужо, какой для него у старухи хлеб припасен!
— Да что, сударыня, недолго он у вас наживет!
— А что такое?
— Да, кашляет оченно сильно… за левую грудь все хватается… Не заживется!
— Этакие-то, любезный, еще дольше живут! и нас всех переживет! Кашляет, да кашляет — что ему, жеребцу долговязому, делается! Ну, да там посмотрим. Ступай теперь: мне нужно распоряжение сделать.
Весь вечер Арина Петровна думала и наконец-таки надумала: созвать семейный совет для решения балбесовой участи. Подобные конституционные замашки не были в ее нравах, но на этот раз она решилась отступить от преданий самодержавия, дабы решением всей семьи оградить себя от нареканий добрых людей. В исходе предстоящего совещания она, впрочем, не сомневалась, и потому с легким духом села за письма, которыми предписывалось Порфирию и Павлу Владимирычам немедленно прибыть в Головлево.
Покуда все это происходило, виновник кутерьмы, Степка-балбес, уж подвигался из Москвы по направлению к Головлеву. Он сел в Москве, у Рогожской, в один из так называемых «дележанов», в которых в былое время езжали, да и теперь еще кой-где ездят мелкие купцы и торгующие крестьяне, направляясь в свое место в побывку. «Дележан» ехал по направлению к Владимиру, и тот же сердобольный трактирщик Иван Михайлыч вез на свой счет Степана Владимирыча, взявши для него место и уплачивая за его харчи в продолжение всей дороги.
— Так уж вы, Степан Владимирыч, так и сделайте: на повертке слезьте, да пешком, как есть в костюме — так и отъявитесь к маменьке! — условливался с ним Иван Михайлыч.
— Так, так, так! — подтверждал и Степан Владимирыч, — много ли от повертки — пятнадцать верст пешком пройти! мигом отхватаю! В пыли, в навозе — так и явлюсь!
— Увидит маменька в костюме-то — может, и пожалеет!
— Пожалеет! как не пожалеть! Мать — ведь она старуха добрая!
Степану Головлеву нет еще сорока лет,
Говорит он без умолку, без связи перескакивая с одного предмета на другой; говорит и тогда, когда Иван Михайлыч слушает его, и тогда, когда последний засыпает под музыку его говора. Ему ужасно неловко сидеть. В «дележане» поместилось четыре человека, а потому приходится сидеть, скрючивши ноги, что уже на протяжении трех-четырех верст производит невыносимую боль в коленках. Тем не менее, несмотря на боль, он постоянно говорит. Облака пыли врываются в боковые отверстия повозки; по временам заползают туда косые лучи солнца, и вдруг, словно полымем, обожгут всю внутренность «дележана», а он все говорит.
— Да, брат, тяпнул-таки я на своем веку горя, — рассказывает он, — пора и на боковую! Не объем же ведь я ее, а куска-то хлеба, чай, как не найтись! Ты как, Иван Михайлыч, об этом думаешь?
— У маменьки вашей много кусков!
— Только не про меня — так, что ли, ты хочешь сказать? Да, дружище, деньжищ у нее — целая прорва, а для меня пятака медного жаль! И ведь всегда-то она меня, ведьма, ненавидела! За что? Ну, да теперь, брат, шалишь! с меня взятки-то гладки, я и за горло возьму! Выгнать меня вздумает — не пойду! Есть не даст — сам возьму! Я, брат, отечеству послужил — теперь мне всякий помочь обязан! Одного боюсь: табаку не будет давать — скверность!
— Да, уж с табачком, видно, проститься придется!
— Так я бурмистра за бока! может лысый черт и подарить барину!
— Подарить отчего не подарить! А ну, как она, маменька-то ваша, и бурмистру запретит?
— Ну, тогда я уж совсем мат; только одна роскошь у меня и осталась от прежнего великолепия — это табак! Я, брат, как при деньгах был, в день по четвертке Жукова выкуривал!
— Вот и с водочкой тоже проститься придется!
— Тоже скверность. А мне водка даже для здоровья полезна — мокроту разбивает. Мы, брат, как походом под Севастополь шли — еще до Серпухова не дошли, а уж по ведру на брата вышло!
— Чай, очунели?
— Не помню. Кажется, что-то было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть убей — ничего не помню. Помню только, что и деревнями шли, и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только бог спас!
— А вот маменьке вашей так и тут барышок вышел. Из нашей вотчины больше половины ратников домой не вернулось, так за каждого, сказывают, зачетную рекрутскую квитанцию нынче выдать велят. Ан она, квитанция-то, в казне с лишком четыреста стоит.
— Да, брат, у нас мать — умница! Ей бы министром следовало быть, а не в Головлеве пенки с варенья снимать! Знаешь ли что! Несправедлива она ко мне была, обидела она меня, — а я ее уважаю! Умна, как черт, вот что главное! Кабы не она — что бы мы теперь были? Были бы при одном Головлеве — сто одна душа с половиной! А она — посмотри, какую чертову пропасть она накупила!
— Будут ваши братцы при капитале!
— Будут. Вот я так ни при чем останусь — это верно! Да, вылетел, брат, я в трубу! А братья будут богаты, особливо Кровопивушка. Этот без мыла в душу влезет. А впрочем, он ее, старую ведьму, со временем порешит; он и именье и капитал из нее высосет — я на эти дела провидец! Вот Павел-брат — тот душа-человек! он мне табаку потихоньку пришлет — вот увидишь! Как приеду в Головлево — сейчас ему цидулу: так и так, брат любезный, — успокой! Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат был!