ИСТОРИЯ ОМАРА ХАЙЯМА, рассказанная им самим
Шрифт:
Я лег на спину и закрыл глаза, мечтая о том, что когда я их открою, то увижу склоненную надо мной Туркан, но чуда не произошло, и я увидел над собой синее небо и смотревшую на меня бледную дневную Луну, почти такую же красивую и прозрачную, как моя юная царевна. Я вспомнил и наши последние с ней тайные свидания в Исфахане и подивился тому, что моя память стерла пыль овладевших мной тогда подозрений и сохранила лишь ее лучезарный лик.
Мой конь вел себя спокойно, а это означало, что окружающие нас заросли не скрывают никакой опасности. Видимо, потомки полосатого царственного кота, видевшего нашу с Туркан любовь, сегодня проводили свое время в других местах. Я вышел на край пустыни. Там шла борьба бытия с небытием, вода и травы вели сражение за каждый клочок земли, даруя нам, людям, пример упорства
Возвращался я в Нишапур умиротворенным и в печали, думая о справедливости слов, которые румийцы приписывают господину нашему Сулайману ибн Дауду, мир и благословение Аллаха с ними обоими, будто бы сказавшему, что сердцу мудреца место в доме Печали. Кто бы первым ни сказал эти слова, я убедился в их справедливости.
Но жизнь наша устроена так, что и мудрецы иной раз вынуждены погружаться в суету. Так случилось и со мной по возвращении в Нишапур, где я хотел в уединении и размышлениях отметить день моего пятидесятилетия. Но мой слуга и некоторые другие нишапурцы рассказали мне, что и в городе, и среди местных ученых бродят слухи о том, что я в своем доме и в своем окружении отошел от Шариата и руководствуюсь правилами поведения и отношений между людьми, установленными язычниками-греками, и что мое учение основано на греческих науках, а единственный путь к Всевышнему Йезиду, по моему утверждению, состоит не в молитвах, а в личных усилиях по очищению души. Не было забыто молвой и появление моей Анис в мужских собраниях с открытым лицом. Говорили и о моих стихах, подвергающих сомнению и исламские истины, и даже общепринятые законоположения. Справедливости ради следует отметить, что все это отчасти было правдой, но эта правда была опасной: я уже убедился, что провинция всегда хочет казаться святее Мекки и те мои вольности, которые вызывали лишь улыбку у сильных мира сего в столичном Исфахане, здесь могли послужить основой серьезных обвинений, касающихся не только меня, но и немногочисленных близких мне людей.
Собрав, по возможности, все эти слухи воедино, я стал их анализировать, и мой анализ показал, что их источником мог быть только один человек – мой ученик, факих62 Абу Абдаллах (я помнил несколько его провокационных вопросов и узнал в дошедшей до меня сплетне свои, слегка искаженные ее автором, ответы).
Я некоторое время обдумывал сложившуюся ситуацию, а потом в моих мыслях созрел определенный план действий. Следуя ему, я, как ни в чем не бывало, возобновил свои занятия с учениками. Свой сюрприз я приготовил к нашей третьей встрече. Накануне ее я договорился со старейшиной городских музыкантов о том, что его команда к рассвету следующего дня соберется на крыше дома моей сестры, и, когда, увидят, что Анис вышла в сад, дружно заиграют торжественную мелодию, чтобы на улице собрался народ.
И вот, когда мы втроем уже выпили по чашке чая и начали свои ученые беседы, вдруг раздался барабанный бой и запели зурны63.
– Что это такое? – удивленно спросил Хамадани.
Я ответил, что вчера мельком слышал о свадьбе, которая должна состояться по соседству, и, видимо, народ извещают об этом событии.
Мы продолжили наши беседы, но музыканты не унимались, и через четверть часа я предложил прерваться и посмотреть, что там происходит. Во дворе по моему указанию садовник с вечера приставил удобную лестницу к стене дома, и я предложил ученикам подняться на крышу, откуда должно быть лучше видно. Когда мы поднялись, то увидели, что на соседней крыше вовсю наяривают музыканты, а улица заполнена недоумевающими горожанами. Тогда я поднял руку, дав этим условный знак старейшине оркестра, и музыка сразу же смолкла. Взяв за руку Абу Абдаллаха, я подвел его к краю крыши и громко сказал:
– Нишапурцы! Вот вам ваш ученый! Он вот уже год в это время приходит ко мне и постигает у меня науку. А потом в городе, находясь среди вас, говорит обо мне так, как вы знаете. Если я действительно таков, как он говорит, то зачем он заимствует у меня знания, если же нет – то зачем он поносит своего учителя?
К концу моей краткой речи Абу Абдаллах вышел из оцепенения и, вырвав у меня свою руку, быстро спустился с крыши и бежал огородами от моего дома. Толпа же, помолчав несколько мгновений в растерянности, наконец пришла в себя. Раздались приветственные
С этого момента отношение ко мне в городе изменилось. Когда я шел по улице и проходил мимо групп что-то оживленно обсуждавших горожан, разговоры стихали и все, выстроившись в ряд, кланялись мне и ловили мой взгляд. Отцы указывали на меня своим детям, и я слышал тихие слова: «имам Хорасана», «царь ученых» и другие лестные эпитеты, которые, впрочем, меня так же мало трогали, как и предшествовавшая им хула, и свои действия, изменившие мир вокруг меня, я предпринял не ради славы, а ради безопасности тех, кого со мной соединила жизнь.
Так у меня остался только один ученик, потому что Абу Абдаллах в тот же день исчез из Нишапура в неизвестном направлении. Мои разговоры с Хамадани становились все более откровенными. Перед тем как приехать в Нишапур, он учился в знаменитой багдадской Низамийе, где тогда преподавал Абу Хамид ал-Газали. Его при мне вызвал из Нишапура в Исфахан Низам ал-Мулк, и я помнил приход этого богослова в мою обсерваторию. Потом я узнал, что великий визирь откомандировал его в 484 г. в Багдад для усиления группы преподавателей только что основанной Низамом ал-Мулком Низамийе. Однако, как мне рассказал Хамадани, уже в 488 г. ал-Газали покинул Багдад, став на суфийский путь. Видимо, стены Багдада, хранившие память о мученической смерти Абу-л- Мугиса ал-Халладжа64, подвигли его на борьбу за полную легализацию суфизма и его примирение с исламом. До Багдада еще тогда, когда там был Хамадани, доходили слухи, что ал-Газали, ведя странническую жизнь, работает над капитальным трудом о сущности веры. Хамадани привел мне дошедшее до него высказывание ал-Газали о том, что совершенство состоит в полном самоисчезновении и в отречении от своих состояний, и я почувствовал близость духовных поисков этого богослова к моим личным переживаниям.
Эти вести обрадовали меня. Меня не мучили угрызения совести в связи с тем, что я так ошибся в ал-Газали, когда я был в Исфахане, но я всегда искренне радовался, когда мир становился лучше, чем я о нем думал. И я от всей души пожелал ему успехов, даже не надеясь дожить до того времени, когда они принесут ожидаемые результаты. К счастью, я ошибся и на этот раз.
Дом и Путь
Ласковая и все еще молодая Анис своей любовью утолила мое сердце, истерзанное ранами памяти и болью предательства. И сладкая печаль, навеянная путешествием в Бухару, и разрыв с Абу Абдаллахом постепенно уходили в даль Времени. Я начинал свой шестой десяток, еще не так уж давно казавшийся мне последним периодом моей жизни, но еще ничто во мне не предвещало близости ухода.
В то же время, после происшествия с Абу Абдаллахом, внимание некоторой части нишапурцев из числа тех, кто относил себя к образованным людям, ко мне усилилось. Видимо, слухи и все то, что за ними последовало, возбудили их любопытство. Воображение такого рода людей услужливо рисовало им, вероятно, какие-нибудь утонченные картины «греческого» разврата, и я ощущал постоянное стремление этой наиболее впечатлительной части нишапурцев заглянуть за высокую стену, окружавшую мою личную жизнь. Мне становилось тесновато в этом городе, и я вспоминал ее величество Дорогу, где я мог достигать такого уровня сосредоточения, который был совершенно невозможен для меня здесь даже при строгом уединении в своей комнате.
Когда я поделился этими мыслями с Хамадани, тот предложил мне совершить путешествие в Мекку, без которого, как он сказал, все рассуждения о вере будут неполными. Меня это предложение обрадовало, и я даже был удивлен тем, что сам до этого не додумался. Отправившись к святым местам, я, во-первых, буду отсутствовать в Нишапуре не менее восьми месяцев, а во-вторых, сниму вопрос о мере моего благочестия до конца жизни.
И мы с Хамадани стали собираться в путь. Перед отъездом я впервые предложил свободу своей единственной невольнице и сказал, что она может проехать со мной до Исфахана и вступить во владение предназначенными ей домом и садом, но Анис категорически отказалась, а я не стал настаивать.