История русской революции. Том 2(1). Октябрьская революция
Шрифт:
Устами Плеханова, встреченного бурными приветствиями всего зала — левые чествовали старого учителя, правые — нового союзника, — говорил ранний русский марксизм, перспектива которого в течение десятков лет упиралась в политическую свободу. Где для большевиков революция только начиналась, там для Плеханова она являлась законченной. Советуя промышленникам "искать сближения с рабочим классом", Плеханов внушал демократам: "Вам, безусловно, необходимо столковаться с представителями торгово-промышленного класса". В виде устрашающего примера Плеханов привлек "печальной памяти Ленина", который пал до такой степени, что призывал пролетариат "немедленно захватить политическую власть в свои руки". Именно для предупреждения против борьбы за власть и нужен был совещанию Плеханов, сложивший последние доспехи революционера у порога революции.
Вечером того дня, когда выступали делегаты "от русской истории", Керенский дал слово представителю сельскохозяйственной
В совещании, разъеденном ненавистью, так много говорили о единении, что оно не могло не воплотиться хоть на миг в неизбежном символическом рукопожатии. Об этом событии вдохновенными словами рассказала газета меньшевиков: "Во время выступления Бубликова происходит инцидент, который производит глубокое впечатление на всех участников совещания… "Если вчера, — заявлял Бубликов, — благородный вождь революции Церетели протянул руку промышленному миру, то пусть он знает, что рука эта не останется висеть в воздухе"… Когда Бубликов кончает, к нему подходит Церетели и пожимает ему руку. (Бурные овации.)"
Сколько оваций! Слишком много оваций. За неделю до описанной сцены тот же Бубликов, крупный железнодорожный деятель, вопил на съезде промышленников по адресу советских вождей: "Прочь нечестные, невежественные, все те, которые… толкали к гибели!" — и слова его еще не отзвучали в атмосфере Москвы. Старый марксист Рязанов, присутствовавший на совещании в составе профессиональной делегации, весьма кстати напомнил о поцелуе лионского епископа Ламуретта: "…о том поцелуе, которым обменялись две части Национального собрания, не рабочие и буржуазия, а две части буржуазии, — и вы знаете, что никогда так свирепо не разгоралась борьба, как после этого поцелуя". С необычной откровенностью и Милюков признает, что единение со стороны промышленников было "неискреннее, практически необходимое для класса, которому приходится слишком много терять. Именно таким примирением с задними мыслями было знаменитое рукопожатие Бубликова".
Верило ли большинство участников в силу рукопожатий и политических поцелуев? Верили ли они себе? Их чувства были противоречивы, как и их планы. Правда, в отдельных речах, особенно окраинных, еще слышался трепет первых восторгов, надежд, иллюзий. Но в собрании, где левая половина была разочарована и деморализована, а правая озлоблена, отголоски мартовских дней звучали, как переписка обрученных, оглашаемая на их бракоразводном процессе. Отходящие в царство призраков политики призрачными средствами спасали призрачный режим. Смертный холодок безнадежности веял над собранием "живых сил", над смотром обреченных.
Под самый конец совещания произошел инцидент, обнаруживший глубокий раскол и в той группе, которая считалась образцом единства и государственности, — в казачесгве. Нагаев, молодой казачий офицер, примыкавший к советской делегации, заявил, что трудовое казачество не идет за Калединым: фронтовики не доверяют казачьим верхам. Это было верно и ударило по самому больному месту. Газетный отчет рисует дальше самую бурную из всех сцен совещания. Левая восторженно аплодирует Нагаеву. Раздаются возгласы: "Слава революционному казачеству!" Негодующие протесты справа: "Вы ответите за это!" Голос из ложи офицеров: "Германские марки". Несмотря на свою неизбежность в качестве последнего патриотического аргумента, эти слова производят впечатление разорвавшейся бомбы. В зале поднимается адский шум. Советские делегаты вскакивают с мест, угрожают кулаками офицерской ложе. Крики: "Провокаторы!.." Безумолчно дребезжит председательский звонок. "Кажется, еще момент — и начнется свалка".
После всего, что произошло, Керенский в заключительной речи заверял: "Я верю и даже знаю… достигнуто большое понимание друг друга, достигнуто большое уважение друг к другу…" Ни разу еще двойственность февральского режима не поднималась до такой отвратительной и бесцельной фальши. Не выдерживая сам этого тона, оратор в последних фразах неожиданно срывается на вопль отчаяния и угрозы. "Прерывающимся голосом, который от истерического крика падал до трагического шепота, Керенский грозил, — по описанию Милюкова, — воображаемому противнику, пытливо отыскивая его в зале воспаленным взглядом…" На самом деле Милюков знал лучше, чем кто бы то ни был, что противник вовсе не был воображаемым. "Сегодня, граждане земли русской, я не буду больше мечтать… Пусть сердце станет каменным… — неистовствовал Керенский, — пусть засохнут все те цветы и грезы о человеке (женский возглас сверху: "Не нужно!"), которые сегодня, с этой кафедры… топтали. Так сам затопчу. Не будет этого. (Женский голос сверху: "Не можете вы этого сделать, ваше сердце вам этого не позволит".) Я брошу далеко ключи от сердца, любящего людей, я буду думать только о государстве.
В зале стояла оторопь, охватившая на этот раз обе его половины. Социальная символика Государственного совещания завершалась невыносимым монологом из мелодрамы. Женский голос, поднявшийся в защиту цветов сердца, прозвучал как крик о спасении, как S0S мирной, солнечной, бескровной февральской революции. Над Государственным совещанием опустился наконец театральный занавес.
Заговор Керенского
Московское совещание ухудшило положение правительства, обнаружив, по правильному определению Милюкова, что "страна делится на два лагеря, между которыми не может быть примирения и соглашения по существу". Совещание подняло самочувствие буржуазии и обострило ее нетерпение. С другой стороны, оно дало новый толчок движению масс. Московская стачка открывает период ускоренной перегруппировки рабочих и солдат влево. Большевики растут отныне непреодолимо. Среди масс держатся лишь левые эсеры и отчасти левые меньшевики. Петроградская организация меньшевиков ознаменовала свой политический сдвиг исключением Церетели из списка кандидатов в городскую думу. 16 августа петроградская конференция эсеров потребовала, 22 голосами против одного, разгона союза офицеров при ставке и других решительных мер против контрреволюции. 18 августа Петроградский Совет, вопреки возражениям своего председателя Чхеидзе, поставил в порядок дня вопрос об отмене смертной казни. Перед голосованием резолюции Церетели вызывающе спрашивает: "Если вслед за вашим постановлением не последует отмены смертной казни, что же, вы вызовете на улицу толпу, чтобы требовать свержения правительства?.." — "Да, — кричат ему в ответ большевики, — да, мы вызовем толпу и будем добиваться свержения правительства". — "Вы теперь высоко подняли головы", — говорит Церетели. Большевики поднимали голову вместе с массами. Соглашатели опускали голову, когда массы поднимали ее. Требование отмены смертной казни принимается всеми голосами, около 900, против 4. Эти четверо: Церетели, Чхеидзе, Дан, Либер! Через четыре дня после этого, на объединительном съезде меньшевиков и близких к ним групп, где по основным вопросам проходили резолюции Церетели при оппозиции Мартова, без прений принято было требование о немедленной отмене смертной казни; Церетели молчал, уже не в силах противостоять напору.
В сгущавшуюся политическую атмосферу врезались события на фронте. 19 августа немцы прорвали линию русских войск у Икскюля, 21-го заняли Ригу. Исполнение предсказания Корнилова явилось, как это было условлено заранее, сигналом к политическому наступлению буржуазии. Печать удесятерила кампанию против "неработающих рабочих" и "невоюющих солдат". Революция оказывалась за все в ответе: она сдала Ригу, она готовится сдать Петроград. Травля армии, столь же бешеная, как и полтора-два месяца тому назад, не имела на этот раз и тени оправдания. В июне солдаты действительно отказывались наступать: они не хотели ворошить фронт, выбивать немцев из пассивности, возобновлять бои. Но под Ригой инициатива наступления принадлежала врагу, и солдаты настраивались по-иному. Как раз более распропагандированные части 12-й армии оказывались менее податливы чувствам паники.
Командующий армией генерал Парский хвалился, и не совсем без основания, что отступление совершается «образцово» и не может быть даже сравниваемо с отступлениями из Галиции и Восточной Пруссии. Комиссар Войтинский доносил: "Порученные им задачи наши войска в районе прорыва выполняют беспрекословно и честно, но они не в состоянии долго выдержать натиск врага и медленно, шаг за шагом отступают, неся огромные потери. Считаю необходимым отметить высокую доблесть латышских стрелков, остатки которых, несмотря на полное изнеможение, были снова двинуты в бой…" Еще более приподнято звучало донесение председателя комитета армии меньшевика Кучина: "Настроение солдат удивительное. По свидетельству членов комитета и офицеров, стойкость такая, какой не было никогда раньше". Другой представитель той же армии докладывал через несколько дней на заседании Бюро Исполнительного комитета: "В глубине прорыва находилась только латышская бригада, состоящая почти сплошь из большевиков… Получив приказ идти вперед (бригада) с красными знаменами и оркестрами музыки пошла и сражалась чрезвычайно мужественно". В том же духе, хотя более сдержанно, писал позже Станкевич: "Мне, даже в штабе армии, где были лица, заведомо ищущие возможности свалить вину на солдат, не могли сообщить ни одного конкретного факта неисполнения не только боевого, но вообще какого бы то ни было приказа" Десантные команды моряков в моондзундской операции также обнаружили, как явствует из официальных документов, значительную стойкость.