История жизни, история души. Том 2
Шрифт:
Немного посидели все вместе, поговорили О каких-то пустяках - ПО- Б.Л. Пастернак. 1957
том, видим, во двор въезжает такси, и через минуту в комнату входит очень большая — полная, высокая — женщина, уже немолодая, с лицом спокойным — величественным?
– не совсем то слово - и благосклонным, лишённым той лихорадки, того огня, что помним мы по портретам Анненкова4, — Ахматова. Борис знакомит нас, мы переходим в другую комнату, где не так светло и не так парадно, как в столовой, и как-то чинно и принужденно рассаживаемся на стульях, не- А.А. Ахматова. 1950-е сколько поодаль от стен — вот именно это и создаёт всегда какую-то принужденность.
0
О чем шёл разговор?
Потом З.Н. пригласила к столу — огромному столу во всю огромную столовую; кто же был за столом? З.Н., Борис, старший Нейгауз, младший, Станислав7, с женой, А.А., Федин8, Ливановы, Андрюша и ещё кто-то; ели, пили, бесконечные тосты всех присутствующих за всех присутствующих, причём уж до того хвалебные, что хоть под стол полезай - неловко! А.А. оказалась обладательницей прекрасного аппетита, развеселилась и, не теряя величавой повадки, вдруг стала совсем простой. Вообще, она оказалась более простой, пожилой, в меру добродушной и в меру располневшей, чем можно было себе представить по рассказам; но — ни огня, ни даже тепла, зоркий, холодноватый взгляд на подвыпивших, душа нараспашку, окружающих.
Помню, под конец обеда Борис читал свои последние (тогда) стихи, и можно было только ахать от изумления перед неиссякаемым, неугасимым, широким, вольным даром. Так начинают писать, когда дано всё и ничего ещё не растрачено, и экономить нечего, и нет вокруг тебя ни тупиц, ни завистников, и жизнь ещё - «сестра моя» и не научила взвешиванию и оглядке. Но вся эта широта, глубина и вольность, даже легкость необычайная, когда тебе за шестьдесят и жизнь - сплошные препоны!
Пастернак всегда необычен и полон какой-то особой, только ему присущей, теплоты, но когда начинает стихи читать, то всегда всех вышибёт из колеи, заставляет разевать рот и разводить руками: ну как же вдруг вот одному столько дано и это данное он ещё раздаёт и, раздавая, ещё богаче становится... Ливанов слушал, вытирая привычные пьяные, умилённые слёзы, Андрюша с умилением, но без удивления - так благонравного католического мальчика обрадует, но не удивит, если вдруг с небес спустится Богородица; Богородица существует, существует и он, он хороший, и ничего нет удивительного в том что она ему явилась; так хорошо, глубоко слушал Нейгауз, склонив лохматую седую голову; ему должен быть особенно близок рождённый из музыки Пастернак; Анна же Андреевна слушала, прикрыв тяжёлыми веками зоркий взгляд, и внешне оставалась совершенно impassible15. Каково ей, иссякшей, живущей собственным отражённым светом, было слушать?
Когда все мы стали расходиться, разъезжаться, А.А. взяла у меня мой телефон, сказала, что позвонит, что хочет встретиться, но я как-то не поверила в это; да и видела и чувствовала я её в этот вечер как-то снаружи, в то время как Пастернака всегда чувствую изнутри...
Да, забыла сказать, не понравился мне в тот вечер Федин, вежливый, ласковый, холодный; что-то не то, а что? Был он совсем недолго, скоро за ним пришли, привезли корректуру, и он больше не вернулся. Или это что-то польское во внешности — светлые глаза, тонкие губы? Чем-то отдалённо напоминал мне героя «Поэмы Конца»9 — только в том было множество очарований, тонкости, грации, — но всё это — на льду...
Но Ахматова позвонила. Было это зимой или ранней-ран-ней весной 1957. Скорее всего зимой, да это и неважно. Дала она мне адрес Ардова, где всегда, приезжая из Ленинграда, останавливается10, пригласила к себе, обещала рассказать про маму.
Поехала я к ней вечером, оказывается, живёт она в Замоскворечье, недалеко от писательского дома и Третьяковской галереи, возле круглой церкви". Дом то ли ремонтировался, то ли просто так разваливался, но почему-то в одном месте вместо лестницы был просто провал, и это мне сразу напомнило раннее детство, и годы гражданской войны, и Москву, сейчас же превратившуюся в сплошные провалы и ухабы.
Позвонила; открыла мне прислуга, на вопрос об А.А. сказала: «Они отдыхают». Я оказалась в квартире, к которой, когда она была ещё в новинку, хозяин приложил руки, устроив всякие антресоли, стенные шкафчики и другие, удобные в хозяйстве, закоулки, а потом всё стало привычным, приелось и пришло в запустение. Подождала немного, огляделась, посмотрела на безделушки, заполнившие столовую, потом постучала к А.А.; через несколько времени послышался заспанный голос, потом дверь открылась и появилась А.А., в лиловой ночной рубашке до пят, ещё не совсем проснувшаяся. Комнатка, которую она занимала у Ардовых, так мала, что напоминает каюту, но высокая и с большим окном, там тахта, маленький круглый столик, два стула, полочка; более двух человек там находиться одновременно не могут. А.А. зажгла свет, стало уютно, сели мы за круглый столик, она так и осталась в ночной рубашке-хламиде, спокойная, равнодушная и величавая.
Начали разговаривать. Спросила меня, чем я занимаюсь, я спросила про недавно вернувшегося её сына12. Она сказала, что работает он в Ленинграде и начинает привыкать к новой жизни, но что переход от прежнего состояния к новому был ему тяжёл и трудно было приспособиться. Сказала, что наконец она счастлива и спокойна - сын вернулся!
«Получил бумажки, из которых явствовало, что 22 года репрессий — ни за что, “за отсутствием состава преступления”»...
«А как книга Марины Ивановны?» — Рассказываю. «Сколько печатных листов?» — Отвечаю. — «Амоя книга, которую должны напечатать, - два с половиной печатных листа, включая переводы...»13
«...Марина Ивановна была у меня, вот здесь, в этой самой комнатке сидела вот здесь, на этом же самом месте, где Вы сейчас сидите. Познакомились мы с ней до войны. Она передала Борису Леонидовичу, что хочет со мной повидаться, когда я буду в Москве, и вот я приехала из Ленинграда, узнала от Б.Л., что М.И. здесь, дала ему для неё свой телефон, просила её позвонить, когда она будет свободна. Но она всё не звонила, и тогда
я сама позвонила ей, т. к. приезжала в Москву ненадолго и скоро должна была уже уехать. М.И. была дома. Говорила она со мной как-то холодно и неохотно — потом я узнала, что, во-первых, она не любит говорить по телефону — “не умеет”, а во-вторых, была уверена, что все разговоры подслушиваются. Она сказала мне, что, к сожалению, не может пригласить меня к себе, т. к. у неё очень тесно или вообще что-то неладно с квартирой, а захотела приехать ко мне14. Я должна была очень подробно объяснить ей, где я живу, т. к. М.И. плохо ориентировалась - и рассказать ей, как до меня доехать, причём М.И. меня предупредила, что на такси, автобусах и троллейбусах она ездить не может, а может только пешком, на метро или на трамвае. И она приехала. Мы как-то очень хорошо встретились, не приглядываясь друг к другу, друг друга не разглядывая, а просто. М.И. много мне рассказывала про свой приезд в СССР, про Вас и Вашего отца и про всё то, что произошло15. Я знаю, существует легенда о том, что она покончила с собой, якобы заболев душевно, в минуту душевной депрессии - не верьте этому. ЕЁ убило то время, нас оно убило, как оно убивало многих, как оно убивало и меня. Здоровы были мы — безумием было окружающее - аресты, расстрелы, подозрительность, недоверие всех ко всем и ко вся. Письма вскрывались, телефонные разговоры подслушивались; каждый друг мог оказаться предателем, каждый собеседник - доносчиком; постоянная слежка, явная, открытая; как хорошо знала я тех двоих, что следили за мной, стояли у двух выходов на улицу, следили за мной везде и всюду, не скрываясь!
М.И. читала мне свои стихи, которые я не знала. Вечером я была занята, должна была пойти в театр на “Учителя танцев”, и вечер наступил быстро, а расставаться нам не хотелось. Мы пошли вместе в театр, как-то устроились с билетом, и сидели рядом. После театра провожали друг друга. И договорились о встрече на следующий день. Марина Ивановна приехала с утра, и весь день мы не разлучались, весь день просидели вот в этой комнате, разговаривали, читали и слушали стихи. Кто-то кормил нас, кто-то напоил нас чаем».