История жизни, история души. Том 2
Шрифт:
Сейчас я ковыряюсь в огороде, готовя его к зиме — и к будущей весне — без всякого удовольствия, одолеваемая ленью, усталостью, неприятием подлой погоды, прозябающим увяданием и увядающим прозябанием и желанием, совершенно неосуществимым, оказаться дома (в Москве) «просто так», без предварительных бытовых пристрелок и Гималаев всякой чёрной-пречёрной и нудной-пренудной «хозяйственной» работы! Так или иначе, на зимних квартирах надеюсь быть числах в 20-х октября... Адрес мой московский изменился, хотя дома, слава Богу, стоят на месте!1
Всего Вам и Е<лене> Вл<ладимировне> самого, самого доброго! Всегда думаю о Вас.
ВашаАЭ
1 2-я Аэропортовская ул. была переименована в Красноармейскую, изменился и номер дома - № 23.
В.Н. Орлову
24 октября 1968
Что делать, милый друг Владимир Николаевич! Когда начинают говорить пушки — умолкают музы!1– истина
ВашаАЭ
' Распространенный вариант латинской поговорки «когда гремит оружие, музы молчат», В данном контексте - это реминисценция по поводу событий в Чехословакии: 21 августа 1968 г. в Прагу вошли советские танки.
3Ср, строки стих. 1935 г, М. Цветаевой «Отцам» (II, 331).
3 Бюро Ленинградского обкома КПСС 23 октября 1968 г. вынесло решение о «нецелесообразности» продолжения работы В.Н. Орлова в качестве главного редактора «Библиотеки поэта». Поводом для этого послужила «политическая ошибка»: Е.Г. Эткинд, автор предисловия к кн. «Мастера русского стихотворного перевода» (Л., 1968. Большая серия «Библиотеки поэта»), «грубо извратил положение писателей в Советском Союзе» (то есть написал: «В советское время перевод достиг небывалого прежде уровня. Общественные причины этого процесса понятны. В известный период, в особенности между XVII и XX съездами, русские поэты, лишенные возможности выразить себя в оригинальном творчестве, разговаривали с читателями языком Орбелиани, Шекспира и Гюго»). Статья была объявлена идеологической диверсией. Фраза была выдрана из тиража, Однако благодаря ходатайству Секретариата СП В, Н, Орлов вернулся к руководству редакцией.
Р.Б. Вальбе
11 апреля 1969
Руфь, деточка, что с тобой, почему молчишь? Жизнь и так трудна и горька, а ещё и эта тревога...1 Напиши, милая, хоть совсем коротко. Я ведь скоро уеду; если вспомнишь обо мне слишком поздно, то не получу твоего письма.
9-го апреля похоронила последнего, кажется, человека, которому здесь, в России, могла говорить: «а помнишь?»2 — мужа моей давней приятельницы Нины Гордон: не знаю, знаешь ли ты её. Мы с ним дружили ещё во Франции, а с ней с первых дней моего приезда в СССР. Всю свою молодость они маялись сперва по разлукам (он был, естественно, «репрессирован») - потом по чужим углам (она, поехав к нему в Красноярск, потеряла свою московскую «площадь»), теперь обзавелись — совсем-совсем недавно - жильём неподалеку от меня. Теперь оба вышли на пенсию - можно бы «начать жить». Не тут-то было.
Помимо невосполнимости потери физическое чувство, что смерть коснулась и меня. По-человечески я готова, то есть «сама я», а на самом деле ещё нельзя — ещё ничего мною не сделано для мамы, а я всё продолжаю растрачиваться по мелочам, мелочи эти жадны и требовательны, а сил уже нет, не то что мало их, они просто на исходе.
Милый мой малыш, напиши, «дюжишь» ли ты ещё в этой жизни?
Прости за бессвязность и безысходность письма — сама жизнь такова. Я жду твоей весточки, я в горе, что не умею, да и некогда сказать тебе всё то, о чём говорю с тобой не вслух и не на бумаге. Будь здорова, целую.
Твоя АЭ
1 Письмо адресовано в Ленинград, в больницу.
2 Речь идет об И.Д. Гордоне.
Е.Я. Эфрон и З.М. Ширкевич
24 мая 1969
Дорогие Л иленька и Зинуша, получила вашу открытку (с Руфиным началом!) и более подробно узнала ваши планы. Почему-то я решила, что вы собираетесь на дачу 21 -го мая и уже отправила туда открытку — с волнениями по поводу наступивших холодов... К сожалению, болшевские удобства (отд<ельная> комната, водопровод на участке, газ) — «уравновешиваются» болшевскими же недостатками — отдаленностью от рынка и магазинов, от станции, отсутствием прогулок и т. п., и человека найти мудрено. Все живут сейчас по лагерному принципу «лучше кашки не доложь, да на работу не тревожь», а ещё лучше, если и «кашки» вдоволь, и работать не надо... Тут, в Тарусе, во всяком случае так, ни за какие деньги обслуги не найти, и многие очень обеспеченные дачевладельцы продают свои «дома и угодья», с которыми справиться собственными силами не в состоянии. Удивительно меняется жизнь — и быстро; тут у меня с собой моя детская записная книжечка 20-х годов, там записи о поездке (моей) в имение Б. Зайцева1 (тогда уже экспроприированное). «Благодарные крестьяне>Гшделили добрым господам флигель комнат в десять (там круглый год жила мать Б<ориса> 3<айцева>), сад и всё, что при доме и во флигеле, оставалось «господским». На прогулки «господам» подавали кабриолет; мимохожие крестьяне низко кланялись. А вот приходит Клим, портной — переделывать барину сюртук (!). По окончании примерки земно кланяется и целует ручки — барину и барыне. Перечитываю сейчас - и диву даюсь; впрочем, и тогда диву давалась. «Бедные крестьянсюя дъти!», — восклицаю я, восьмилетняя, видя бедность, ещё большую, чем в Москве тех лет, и, главное, безнадёжную безграмотность! я тогда не представляла себе детства без книги, что отлично представляю и вижу сейчас (учебники и детективы не в счёт!).
Тут эти дни довольно противны — холодно, пасмурно, мелочнодождливо. Всё, что задумало было расцветать и распускаться, затормозилось, сжалось, но - наготове: ждёт первого солнечного дня. Ночью - заморозки или около того, но не в воздухе пока что, а на почве. На улицу и нос казать не хочется, поход в сортир - почти что амунд-сеновская акция; преувеличиваю, конечно; главное, что сама разленилась. У плохой погоды один великий плюс — ещё не видно дачников, нет праздношатающихся толп, нет праздношатающихся гостей, экскурсий и прочего нестерпимого принудительного ассортимента. И хлеб ещё в достатке; но водки уже недостает: «домотдыховские» мужеединицы вылакивают все запасы. Возле нашей колонки водопроводной идет многообещающая возня (вот уже который месяц — с декабря!). Есть надежда, что к столетию Ильича будет и водица... Крепко обнимаю вас, всё время о вас думаю; дай Бог, чтобы всё благополучно удалось и были бы здоровы!
Ваша Аля
' Борис Константинович Зайцев (1881-1972) - русский писатель. С 1922 г. в эмиграции. В его кн. «Далекое» (Вашингтон, 1965) есть главка «Другие и Марина Цветаева».
А.А. Саакянц
1 июня 1969
Милый Рыжик, примите запоздалое поздравление с днём рождения мамы, до того охциплела1 в нынешнем году, что даже не поздравила её — пусть она простит мне это невольное невежество. Нынче ведь и сама весна запаздывает со своими поздравлениями <...>
Насчёт «Молодца и прочего «фольклора»: конечно же, не надо Вам смотреть все тома «Миней» и совершенно неважно, сколько из них прочла М.Ц.: важны родство и аналогии во всех доступных источниках народного творчества. Что роднит творчество М.Ц. с народным? — две стихии: протяжённость и протяжность песни, заплачки, былины (музыкальное начало) - и афористичность, краткость, формула (а иногда и зашифрованность) частушки, загадки, пословицы (всё это очень «грубо говоря»), Ц<арь>-Дев<ица> ещё протяжённа, хотя уже и прослоена, пронизана молниеносностями формул', Молодец целиком формула, хоть и от песенного начала.
Цветаевская рифмовка — всецело народная: мало классических, точных и зачастую от точности мёртвых рифм; но — как в песнях и частушках — совершенство ассонансов (так ли это называется по-учёному?!) дающих на слух иллюзию совершенной рифмы'. «Играй-играй, гармонь моя, сегодня тихая заря, сегодня тихая заря, услышит милая моя» (т. е. рифмуется скорее «тихая» с «милая», чем «заря» с «зарею» и «моя» с «моею») — и М.Ц. так а не иначе. Т. е., как народ, она из не рифм создаёт рифмы, а не из них же - их же.