Итальянская новелла Возрождения
Шрифт:
— Я иначе не соглашусь высказать мою просьбу, если вы не поклянетесь исполнить ее неукоснительно.
Тогда поклялся Одоард своей короной. И королева молвила:
— Милость, какой прошу ваше величество удостоить меня, такова, что после моей кончины вы не должны жениться вовсе, если только не встретите женщину, которая красотой своей сравняется со мною или же превзойдет меня.
Король и в этом ее заверил, давая клятвенные обещания и умоляя не тревожиться. И вскорости, объятая вечным сном, к великой скорби короля и всех его приближенных, она перешла в мир иной и в глубине пленительных глаз, где обитала лишь прелесть вкупе с любовью, нашла себе пристанище вековечная черная ночь. Были устроены пышные похороны, и много лет плакал горькими слезами Одоард. Наконец время, могуществу которого подвластно все на свете, немного умерило тяжкие страдания короля, да и дочка его, подобная стройному деревцу, что по весне устремляется к небу и, вырастая день ото дня, все нежнее расцветает, немало в этом была ему подмогой. Придворные же, видя это и полагая, что не пристало столь могучему и богатому королевству оставаться без законного преемника, много раз о том с королем беседовали и весьма настойчиво упрашивали его взять другую жену, напоминая, что иначе он останется без наследника, а они — без господина. Король же на такую просьбу неизменно отвечал отказом. Наконец в один прекрасный день, дабы не мучили его их речи, молвил так:
— О достойные мужи и друзья мои, всеми способами пытаетесь вы пробудить во мне охоту жениться вновь и не ведаете того, что еще до кончины супруги нашей мы поклялись ей короною своею, что не преклоним колени пред брачным алтарем, если только не встретится нам на пути женщина,
Поняли все, что весьма трудное и почти невозможное условие поставил перед ними Одоард и что было это всего-навсего отказом от того, на что он заранее порешил не соглашаться; однако пообещали найти такую, что ему понравится, и сказали: пусть сам рассудит, достойна ли она будет, став ему женою, заменить славной памяти королеву. И многие отправились в путь, но, сколь ни бродили по свету, сколько самых дальних краев ни исколесили, так и не смогли угодить своему королю и, воротившись домой, более не уговаривали его. Но дочка Одоарда, двенадцати лет от роду, писаная красавица, столь большие надежды подавала, что в целом королевстве только о ней и говорили: и как о нежной розе, которая едва распустила бутон, тем показав лишь малую толику своих прелестей, и дивным благоуханием наполнила весь сад, так о ней, грациозной и живой, и о приятных и возвышенных ее манерах шла по свету благороднейшая молва, и все знавшие ее утверждали, что она несомненно своею красотою превосходит мать. Этим был счастлив отец, нигде более не искал он отдохновения для своей долгой печали, нигде так легко мысли его не находили успокоения, как подле нее; и с такой достоверностью узнавал он в дочери мать, что зачастую говорил себе: «Так она глядела, так речь молвила, так смеялась!» А пока в глубине души на прелести ее заглядывался, то сам того не заметил, как против естества и законов крови позволил нечестивой любви к ней угнездиться в своем сердце. И, всецело отдавшись во власть этой чудовищной мысли, задумал он склонить юную деву к безропотному согласию разделить с ним его ложе; любовным и приятным обхождением весьма ретиво старался он возбудить подобную своей страсть в юной груди дочери. Она же, ни о чем не догадываясь, оставалась на редкость невинна и не могла даже помыслить о том, что нашелся на свете столь мерзкий отец, который, дойдя до такого злодейства, открыто выказывает свои животные намерения. И вот однажды, подстегиваемый своим достойным порицания вожделением, он обратился к ней со словами:
— Прекраснейшая дева, все законы и порядки, под властью которых мы в различных краях по-разному обитаем, есть не что иное, как простые людские суждения, поскольку одни всемерно восхваляют и возносят то, что другие всячески порицают. Так, пиратов и грабителей у нас не минует суровая кара, тогда как в других странах с давних пор жалуют и всячески награждают тех, кто этим промыслом занимается. Некоторые из них, корсарствуя и обирая всех подряд, богатели и пользовались почетом, словно великие князья; многие же, благодаря подобным прегрешениям, сравнялись во славе с королями, и в том древнейшие греки более других преуспели, о чем открыто в их летописях сообщается. То же самое можно сказать и о других вещах, но это долгая песня; чего же еще? Взять хотя бы стыдливость, которая сегодня в таком почете и, я бы сказал, по-глупому восхваляется; не была ли она в древности изощреннейшими римскими цензорами предана хуле, осуждена, опозорена и изгнана вон? Там не считалось бесстыдством обмениваться друг с другом женами, а потом, когда захочется, забирать их обратно! Стало быть, исходя из вышесказанного, а также из многого другого, о чем я пока не говорю, мы можем утверждать, что ни одно каноническое правило, ни одно установление, наконец, ни один закон, не являются чем-то столь прочным и незыблемым, чего нельзя было бы соответствующими доводами расшатать, ослабить и ниспровергнуть. Все, что мы себе воображаем, есть всего-навсего сон и мираж, и поистине глуп тот, кто в этом пространном и великом суетном мире, подчиняясь людскому мнению, позволяет замкнуть себя в тесные рамки, не осмеливаясь даже преступить их. Ни в коем случае нельзя давать волю черни, а потому следует с помощью законов скрутить простых людей по рукам и ногам, да так, чтобы отбить охоту добраться туда, куда безрассудство могло бы их повлечь. Кто же усомнится в том, что человеку деликатному и воспитанному, к тому же благородством ума выше прочих стоящему, более пристало презреть некоторые утвержденные законом положения, нежели простолюдину и невеже? А ежели это дозволено всякому благородному человеку, то стоит ли говорить о том, что вершить подобное королю тем более дозволено? Ведь величие его безгранично и свободно от всяческих препон, которые имеют силу настолько, насколько того желает он сам! Ибо устанавливают законы князья и императоры; они же законам неподвластны. А раз так, — и мы не в состоянии это отрицать, — то и я должен, о прекрасная, более жизни нашей любимая дева, по достоинству присвоить себе это право и никаких упреков в том не нести. Прошу же вашего согласия на то, чтобы назваться счастливым избранником любви вашей, и соблаговолите стать моей супругой, поскольку лишь вы одна незабвенной королеве в красоте подобны. И если ничто другое вас к тому не побуждает, то вспомните о нашем многолетнем одиночестве, а также подумайте о будущем нашего королевства, ибо в противном случае оно неизбежно окажется в чужих руках, что несомненно явится огромной оплошностью и самым большим преступлением всех законов и обычаев мирских, которые, как мы уже говорили, созданы властью и немудреными людскими суждениями. Так и этот закон — есть всего лишь общая точка зрения, подобная всякой другой, и подчиняться ему вы обязаны, насколько вам это нравится, и не более. Вы немедля станете владычицей и хозяйкой всех наших богатств; в Священном писании и прочих древних книгах в достатке найдется примеров, с помощью каковых вы сможете заботиться обо мне самом и о моем здоровье, которое я вам вверяю и прошу так его блюсти, дабы исчезли все мои горести; вы же в царственном эмпирее во славе пребудете.
Зарделось белоснежное личико невинной девы при этих гадких, отвратительных словах Одоарда, и светлые слезинки, будто чистейший хрусталь, оросили его; так влага небесная упадает на прекрасные цветы, что раскрываются навстречу дню и, живым пурпуром увенчанные, ввергают в сомнение прохожего: не они ли одалживают утренней заре этот пурпур и та, прихорашиваясь, покрывает им свои ланиты; а Может, сами его тайком похищают у нее? И, зардевшись, вознамерилась юная дева дать отпор низкой похотливости отца. Призвав на помощь святого духа, который, поверьте мне, в уста наши слова влагает, она так отвечала:
— Любезный отец, хотя столь омерзительное предложение, коим вы слух мой донельзя осквернили, должно лишить вас такого звания, все же я всегда, невзирая ни на что, буду отцом вас величать, ибо, чем благороднее и сердечнее будет звучать это слово, тем скорее вы сможете одуматься от вашего непотребного животного вожделения и остережетесь лишиться святейшего, естеством данного имени; потому говорю вам это, о дражайший и возлюбленный отец мой, что в сердцах людей некоторые законы столь крепко самой природой запечатлены, что, когда бы ни вздумалось людям человеческий образ утратить и от законов тех отступиться, они волей-неволей должны уважать их и соблюдать непреложно; нельзя им прекословить никаким образом: ни за давностью времени, ни с помощью магистратов [68] , ибо более великим, чем вы или кто другой из живущих либо живших на земле, Владыкой они даны, поверьте. Нет здесь ни для кого исключения, и любое заступничество бессильно тут. Столь же прочны, нерушимы и вековечны и евангельские истины, досточтимая непреложность коих никогда не убудет и не обернется прахом. Помимо них, есть еще такие, что зовутся у вас плодами воображения; будучи якобы измышлением людей, они могут иметь или не иметь силу по желанию того, кто их отрицает или утверждает. Ваша просьба, как очевидно, не вяжется с этими тремя установлениями, и когда бы снизошла я до нее, то самая порочная женщина не оказалась бы столь достойна геенны огненной, как я. Но, предположим, я позволю вовлечь себя в подобное бесчестие и это третье установление допустит для меня королевскую исключительность, тогда кто сможет меня укрыть от возмездия первых двух, оправдать и уберечь от кары, которая за такое неслыханное преступление немедля на меня обрушится? Кто сможет изгнать из памяти моей то, как я, в осквернение естества, непристойно отца своего любила? Как потом из дочери превратилась в скверную, непотребную женщину, посчитав и мать родную за распутную наложницу и не постыдившись богомерзкими, непозволительными объятиями осквернить ложе, которое она дотоле с вами свято разделяла? Как, может статься, бесстыдно разродившись, принесла я вам в едином чреве и сына и внука? О грязные речи столь низко падшего властелина! О гнусная, недостойная отца просьба! Если бы нашлись слова, дабы проклясть тебя и покрыть позором, уже устал бы от них язык мой; господь да отведет эту погибель подальше от чистой крови нашей и рассеет ее средь лютых басурман или прочих кровожадных народов и средь недругов твоих, ежели таковых ты имеешь, и да вдохнет в тебя здравый рассудок! Славным, благородным королем ты был доселе, так пусть же воротится благородство это в душу твою и не покинет ее более. Я не намерена по-иному отвечать на все примеры и довода, что употребил ты в подтверждение просьбы своей, по причине их ничтожности, а также из уважения к тому, что к моей чести отношение имеет. Скажу только, что, когда бы ни пожелал ты к сей грязной, злодейской мысли обратиться, руки свои неминуемо кровью моей замараешь, ибо я умру, но не позволю себе столь предосудительным образом над людьми и богами надругаться..
68
То есть с помощью правительственных или судебных чиновников.
Тут смолкла благонравная девица, и несколько слезинок, скатившихся из глаз ее, блистая, увлажнили бархатные щеки, украсив их более, чем могли бы это сделать самые чистые и гладкие жемчужины; и столько твердости было в ее словах, что отец, уже собравшийся силою взять желаемое, все пылкое вожделение свое сразу утихомирил и, премного поразившись величием души дочери, на несколько дней оставил ее в покое. Но вскоре неуемное желание, замутившее его рассудок, одержало верх, и он вновь попытался на нее покуситься; видя такое и опасаясь, как бы от лести он не перешел к насилию, порешила девица спастись от отца бегством и тем уберечь свою честь. И вот однажды, когда он в который раз любви ее низко домогался, она молвила ему:
— Отец мой, коли заняло вам в душу, чтобы я и дочерью и женою вам стала, то, так и быть, я согласна, но на одном условии: пусть произойдет это через папское дозволение, дабы не было нам обоим укоризны в таком скверном, злодейском поступке.
Принял за истинную правду слада дочери своей Одоард и нежданной радости столь исполнился, что пообещал ей добиться в считанные дни папского благословения и, не противореча божественным канонам, сочетаться законным браком. Не теряя времени, он снарядил своих послов в Рим, к папе, с наказом добыть дозволение или же возвратиться вскоре с поддельными письмами и грамотами и показывать эти грамоты всем, говоря, будто от папы их получили. Тем временем прелестная дева написала послание Иоанну, герцогу Ланкастерскому, брату матери своей, усопшей королевы, слезно умоляя повидаться с ней, поскольку о спасении их обоих надобно поговорить, и прося приехать к ней тайно, чтобы никто не увидел; указав место, где будет ждать его, она зачастила туда, якобы забавы ради, поразвлечься, провести день-другой. Герцог же, как только представился случай, тщательно изменил свою внешность и, окружив себя доверенными людьми, прискакал к ней; она открыла ему тайну о посягательстве короля и поведала про то, какое тяжкое оскорбление ей уготовано. После того сказала дяде, что лучшего средства не находит, как бежать вместе с ним и укрыться под чужим именем у него в доме до тех пор, пока господь не вразумит короля или что другое с ним не сотворит. Герцог похвалил предложение племянницы, и порешили они будущей ночью осуществить замысел, согласно которому девица должна потихоньку взять, сколько сможет, из сокровищ Одоарда и, под искровом темноты удалившись с герцогом, показать врагу чести своей, что она не менее о сохранении невинности заботится, чем он — о поругании ее. Много было огорчений и много шума; по всему королевству с усердием искали благочестивейшую девицу, но не нашли ни следа ее, ни признака. Великое уныние охватило презренного отца, который в веселье ожидал свадьбы, — уже и послы возвратились и, не сумев добиться от папы желаемого, привезли поддельные письма и грамоты, как приказал сам король; невыносимыми терзаниями исполнилась душа Одоарда. И когда он так в гневе и печали мучился, Кто-то донес ему, что за день до исчезновения дочери на окрестных дорогах видели лошадей герцога Ланкастерского; сразу же догадался король, что она нашла себе прибежище у дяди и скрывается там. Не колеблясь, направил он герцогу грозное послание, в котором выражал удивление, почему тот не отослал ему дочь обратно, а, наоборот, приютил ее; и сообщал, что сколь ему ни отрадно приписывать эту жалость и снисходительность кровному родству, однако, если дядя вознамерится оставить племянницу при себе, он сочтет это за неслыханное, смертельное оскорбление и в отмщение сумеет доказать, что герцог — коварный преследователь его дочери, отчего не миновать тому великой беды. Герцог, прочтя эти слова Одоарда, премного удивился и сначала не принял их всерьез; но хотя власть его и могущество на том же острове немало значили, все же было чего опасаться; так поразмыслив, он показал письмо племяннице, которая, увидя, что написал ее отец, и наполовину догадавшись о том, что творилось в душе и мыслях герцога, отбросила всяческие женские страхи и молвила так:
— Неуемный пламень, что непрестанно бушует в бесстыдном сердце моего отца, не унять иначе, чем скрывшись вдали отсюда; и если это не поможет и не принесет желанной пользы, то я лучше умру, уйду вон из этой постылой жизни, нежели подумаю воротиться в похотливые объятья, от которых однажды меня уберегли и сохранили ваше доброе участие и моя осмотрительность. С меня хватит. Теперь же будет весьма справедливо, коли мы воздадим хвалу богу за такое благодеяние, поскольку никто больше нам не помог, и ежели господь не станет впредь к нам благоволить, то придется пенять на себя. Дабы такого не случилось, он сам спасительное средство нам предлагает: дайте мне сопровождающих, каких хотите, и вместе с ними, переодетая и никому неизвестная, я доберусь до Вьенны во Французском королевстве и укроюсь там в монастыре, у милосердных женщин, чья святость каждому известна в тех краях. Никто не будет знать, кто я, откуда, и, клянусь вам верой и правдой, никакой слух обо мне сюда не долетит; так мы в одно время и господу угодим, и покой наш сохранить сумеем; а после вы пошлете письмо королю, сделаете вид, что весьма удивлены тем, как он о вас подумал, пообещаете ему немедля отослать меня домой, как только найдете, и все в таком духе, что вам заблагорассудится.
Герцога убедили слова племянницы и растрогали слезы, которые появились в добавление к словам, и, решившись последовать во всем ее совету, он написал послание Одоарду, в котором сделал вид, что ничего не знает, и, как умел, успокоил короля; благородную же девицу с немалой печалью пришлось ему от себя отпустить, дав ей провожатых, чтобы тайно доставили ее во Вьенну. Добравшись до места, она укрылась в женском монастыре, и через короткое время пример, какой она подавала своим благочестием и добрыми деяниями, стал виден всем. И не только себе равных, но и прочих добродетельных женщин (коих было там немало) она чудесным образом превзошла; они вскоре в такой восторг от нее пришли, что иной радости и не знали, как лишь о ней говорить и восхвалять ее без меры. К тому же, сколь ни старалась она сойти за простолюдинку, все же на челе ее, царственное величие запечатлелось; и всякому, кто с восхищением на нее взирал, она внушала чувство целомудренной любви к себе и смиренного почтения. Монашки, не переставали удивляться тому и, не зная, откуда взялась такая услада для души, полагали, что не иначе, как с неба сошла сия дева, и не могли на нее наглядеться и любили ее одна пуще другой. Но не подумайте, что черные монашеские одеяния скрыли хотя бы малую толику ее небесной красоты, напротив: на добрую сотню дублонов подняли эту красоту в цене. И как-то раз увидел ее брат аббатисы, юноша благородной крови, к тому же большой друг дофина; он приблизился к решетчатой ограде в ту минуту, когда, после богослужения, дева в свою келью вместе с прочими возвращалась, и влюбился в юную послушницу без памяти; однако, видя, что ни письма, ни посланцы, ни всяческие обещания не приносят пользы, был вынужден наконец прибегнуть к последней надежде, то есть с помощью аббатисы, приходившейся ему сестрой, попытаться твердость своей возлюбленной поколебать. Аббатиса, прослышав, что жизни брата грозит опасность, решилась, хотя и в муках оттого, что совершает непозволительное, словами тронуть душу непреклонной девицы и, улучив момент, молвила ей: