Итальянская тетрадь (сборник)
Шрифт:
В таком виде и застал его величественный Иван Васильевич.
– Кушать подано, – произнес он спокойно-значительным голосом вышколенного слуги, привыкшего не удивляться барским причудам.
Петр Ильич попытался встать. Иван Васильевич подхватил его под локоть. Странен, диковат был облик Петра Ильича: галстук сбился набок, волосы растрепались, язык быстрым шарком облизывал пересохшие губы.
Повинуясь Ивану Васильевичу, Чайковский прошел в столовую, но даже не взглянул на изящно сервированный стол.
– Где тут выход?.. Домой хочу. Проводите.
– Неужто чем не угодил? – всполошился камердинер и даже слез на миг с коня, умалился до обычной человечьей стати. – Экая беда, прости господи!
– Да что вы, Марсель Карлович, виноват, Иван Васильевич, вы мне всем угодили. Я благодарен... чувствительно благодарен... Но я здесь не останусь, не могу... дела, дела... важные дела! – бормотал Петр Ильич.
–
– Да!.. Да!.. А что не остался, барыня поймет... Да... Портрет там... Какое сходство!.. Живая, живая, выйдет из рамы и пойдет. – Петр Ильич провел рукой по глазам, будто снял паутинку.
Иван Васильевич подал ему пальто:
– Прикажете лошадей заложить?
– Нет, нет... Я доберусь. – И без оглядки Чайковский выбежал вон...
* * *
Надежда Филаретовна не знала всех подробностей визита Чайковского, но она знала, что портрет ее потряс Петра Ильича. Надежда Филаретовна запрещала себе думать об отношениях с Чайковским как бы со стороны. Ее охватывало нестерпимое раздражение, стоило представить, что придет время – и серьезные, ученые люди будут копаться в том милом и тайном, предназначенном лишь для них двоих, что составляло предмет их переписки, их сокровенных дум и дрожи чувств. Но ведь человек наедине с собой думает обо всем на свете, в том числе и о неположенном. Нет ничего невероятного, что честный Брут, когда «иды марта уже наступили, но не прошли», подумал: а не изменить ли заговору против его благодетеля Цезаря? И что затуманилось на миг полудетское лицо Джульетты сожалением о тихой жизни, уничтоженной страстью Ромео. Возможно, и несчастная Франческа в вечном кружении прикинула: не переместиться ли из объятий меланхолического Паоло в крепкие руки другого кавалера, завихряющегося рядом, некоего дона Жуана Тенорио? И Надежда Филаретовна, брезгливо кривя сухие губы, думала не раз, что по милости Петра Ильича ее век не исчерпается физической жизнью – еще предстоит жить в истории, и там досужие умы будут создавать лживую легенду о людях, никогда не видевших друг друга. И непременно отнесут за счет Чайковского всю непреложность единственного в своем роде договора: дружить, не встречаясь. Да, таково было условие Петра Ильича, но оно соответствовало и ее намерениям. Чтобы стать партнером в этой странной, порой жестокой игре, надо нести в себе возможности невидимки. Много ли найдется людей ее круга, которые сумели бы обычаю и свету вопреки не быть на свадьбах собственных детей, лишь бы не обременять себя знакомством с новой родней? А именно так поступала Надежда Филаретовна, не допустившая в поле зрения ни родных своей дочери Иолшиных, ни Левисов, ни сиятельных Ширинских-Шихматовых, ни мадам Попову, тещу Владимира. Она была лишена бабьего любопытства и тяги к личному общению. Она могла стать достойной партнершей Чайковского в их сговоре.
Но при всем том они виделись, и не раз. И почему-то бесило, что творцы легенды о невидимках обойдут молчанием их встречи, порой нос к носу, как было в Париже, в концертном зале Шатле, когда она впервые охватила взглядом всю стать Чайковского, или во флорентийском театре, когда она успела заметить печальную темь его глаз и скульптурность высокого открытого лба. И в Браилове они сталкивались ненароком, во время лесных прогулок. Все домашние тому свидетели. Но эти встречи мешают «чистоте» легенды, о них постараются забыть. Труднее будет лишить их встречи во Флоренции, на площади Микеланджело, откуда открывается вид на желтую мутную Арно и город с сухими красными крышами и каменной громадой купола Брунелески, город, кажущийся отсюда тусклым, жестким, неприветливым и вовсе лишенным очарования, этот едва ли не лучший город Италии. Впечатления не может скрасить даже хорошо просматриваемая башня Джотто из розового и серого мрамора – не человечьих рук дело, а Богово озарение. Но когда ты знаешь и любишь Флоренцию, доставляет удовольствие и этот скупой образ. Кажется, что город нарочно накинул на плечи плащ нищеты, чтобы не дарить своей красы чужим и непосвященным. Так вот, на площади Микеланджело их экипажи съехались в густой и вязкой, как засахаренное мороженое, флорентийской толпе и никак не могли разъехаться. И многие флорентийцы, наслышанные о странной русской богачке и нелюдимом композиторе, живущих бок о бок и видящих друг друга лишь сквозь прорезь в ставнях, с веселым любопытством наблюдали молчаливое, но полное значительности и скрытого драматизма представление. Элегантный господин средних лет, мелово побледнев, приподнялся с сиденья и, сняв канотье, склонился в глубоком поклоне, и задрожал лорнет в руке пожилой, сухопарой дамы, ярко вспыхнули худые щеки и колыхнулись страусовые перья на шляпе. И что-то детски бестактное закричала семилетняя девочка в коляске русской дамы, то ли дочь, то ли внучка, и еще ниже склонилась седеющая голова господина, и совсем поникли трепещущие страусовые перья на шляпе дамы, нежно-розовые и жемчужно-серые, как мрамор башни Джотто. И живой, отзывчивой, чувственной итальянской толпе передалось напряжение чужой жизни. Толпа разломила свою толщу и дала экипажам разъехаться.
В глубине души Надежда Филаретовна давно тяготилась столь опрометчиво заключенным договором. Ей хотелось, чтобы они с Чайковским прочно материализовались друг для друга. Нежданные и негаданные встречи, сколько бы их ни было, не утоляли, не давали выхода чувству, промелькивали по неподготовленной душе, оставляя едкую горечь сожаления. Быть может, лишь продолжительная встреча на площади Микеланджело обладала красками и горьким вкусом действительной жизни. Браиловские же неловкие встречи принадлежали чему-то смущавшему трезвый рассудок Надежды Филаретовны примесью сверхъестественного. Она знала распорядок дня Чайковского и заведомо рассчитывала каждое свое перемещение в браиловском пространстве, чтобы пути их не скрещивались, но какие-то странные, вовсе не свойственные ни ей самой, ни ее вышколенному штату оплошности: задержки, убыстрения, непонятные уклонения в сторону, а равно вдруг заспешившие или отставшие часы – приводили к нелепым столкновениям.
Она расплачивалась за невесть кем подстроенный обман мгновенной утратой внимания, отчего ей доставался лишь зигзаг, описанный загорелой рукой Петра Ильича, снявшего шляпу, или смещение каких-то плоскостей в слепоте не успевших вооружиться глаз, в то время как пальцы лихорадочно нащупывали шнурок лорнета.
А может быть, все это происходило оттого, что устарела их игра? Искусственно и неумолимо навязывали они жизни жестокие ограничения, в которых давно уже отпала нужда. Особенно близки друг другу стали они в незабвенное лето 1879 года, когда Петр Ильич вторично гостил в браиловском имении. В их переписке появилась спокойная товарищеская доверительность, житейская интимность, неведомые их прежним отношениям. Они дошли до обсуждения достоинств и недостатков слуг, что у других представлялось Надежде Филаретовне верхом безвкусицы, а у них выглядело чарующе мило. Петр Ильич не доверял новому браиловскому управляющему Тарашкевичу и всерьез советовал воспользоваться услугами своего зятя Льва Васильевича Давыдова, несравненного сельского хозяина. Надо отдать должное Надежде Филаретовне – при всей очарованности заботой милого друга она ни на минуту не приняла всерьез его рекомендации, хотя и рассыпалась в благодарностях. Сохраняя их новый пленительный деловой тон, она осведомилась, где, мол, Лев Васильевич достает «минеральных туков для удобрения и почем пуд». Когда рука ее выводила эти житейские, низкие слова, волнующее чувство, что она вышла к Петру Ильичу в утреннем беспорядке, чуть заспанная, излучающая ночное тепло, туманило ей рассудок. И то же сладостно-стыдное чувство близости охватывало ее, когда Чайковский – по новой ее просьбе – разузнавал у зятя о травопольной системе. Петр Ильич с добросовестностью гения описывал, как чередуются на тучных – вечный недород! – полях зятя зерновые, свекла, кормовые травы и пар. Но поцелуем на рассвете было его подробное письмо о «расходе производства на один принятый в завод берковец» (о милый, бесценный), составляющий «1 р. 64 копейки, не считая цены свекловицы, и при цене дров в 20 р. за сажень».
Никогда еще в их письмах не было так густо представлено житейское, теплое, домашнее, малое. Душевная катастрофа, недавно пережитая Петром Ильичом, исчезла из их переписки, даже музыка потеснилась, чтобы дать место нежным, заревым признаниям доверчиво раскрывающихся душ. В их письмах были ландыши (любимые цветы Петра Ильича), грибы, тенистые аллеи, леса, поляны, прозрачность речных вод и самоварные привалы на лоне природы; в них привольно обитали слепые певцы и мужики-раскольники в красных рубашках и ямщицких шапках, Марсель Карлович и слуга Левошка, кучер Ефим и верный Алексей, чьими учеными занятиями – ради получения льготы по воинскому призыву – не переставала интересоваться Надежда Филаретовна. Она возлагала большие надежды на этого просвещенного и крепкого православной верой юношу в отпоре католическому влиянию на браиловскую дворню. Конечно, юноша Алексей, занимавший непроизвольно много места в их переписке, был лишь знаком иных, таинственных, высших сил.
Радостное проникновение Петра Ильича в браиловскую жизнь, во все ее мелочи, обретавшие нежданный смысл и значение только потому, что они попадали в его поле зрения, подвигло Надежду Филаретовну на смелое, даже дерзкое предложение. Собираясь сама в Браилово, она предложила Чайковскому поселиться поблизости от нее, в принадлежащем ей фольварке Сиамаки, или Симаки, как убедительно произносила дворня. Таким образом, предстоял флорентийский вариант на русский лад. Правда, тут не было территориальной близости, как на виале деи Колли, Сиамаки находились в нескольких верстах от Браилова, но раскованность сельского бытия обладала своими манящими преимуществами. Конечно, она не думала о том, чтобы нечаянно-нарочно столкнуться с милым другом в лесу или на реке, нет, но можно уловить привет в самоварном дымке, всплывшем над садом или потянувшем с опушки леса, в звуках рояля, пронизывающих вечернюю тишину, можно обмениваться скромными знаками внимания: кошелка собственноручно собранных грибов, букетик полевых или лесных цветов, корзиночка земляники.
Да, приглашая Чайковского, она и самой себе не признавалась, что под десятым дном того кощеева ларца, каким является каждая человеческая душа, таится надежда на встречу лицом к лицу, с открытым забралом. Надежда Филаретовна едва начинала догадываться о том, что несколько позже, уже в пору пребывания Петра Ильича в Сиамаках, открылось ей со всей очевидностью: она устала от игры в прятки, шапка-невидимка давит ей голову, как пыточный обруч. Ее увядающее, но еще сильное и тревожное тело не хочет больше мириться с навязанной ей призрачностью. Конечно, она давно уже знала, что любит Петра Ильича большой и тяжелой женской любовью, но знала также, как легко спугнуть трепещущий, робкий дух художника, эту безмерно оберегающую себя хрупкую суть. Потому и не допускала она до сознания конечной цели приглашения Петра Ильича в Сиамаки. Это обеспечивало искренность интонации, безупречность всего поведения.
Из дали лет Надежда Филаретовна могла признать, что приглашение Петра Ильича в фольварк Сиамаки было лишь частью той летней наступательной кампании, которую она полубессознательно развернула еще в дни одинокого пребывания Петра Ильича в браиловском доме. Попытка заполучить к себе на все лето детей Александры Ильиничны Давыдовой, матримониальные планы в отношении сына Коли, еще не достигшего совершеннолетия, и малолетней племянницы Чайковского Наташи-Таси – торжественному уму Надежды Филаретовны это рисовалось чем-то вроде тех ранних помолвок, что приняты в королевских домах Европы, когда монаршая расчетливая воля отдает в суженые младенцу-инфанту малютку-принцессу, – повышенный интерес к хозяйственным мероприятиям Льва Васильевича с туманными прожектами о его верховном наблюдении за браиловскими угодьями – все это были звенья одной цепи.