Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
— Синьор офицер, — говорил он почтительно, — пора…
— Что пора? — ворчали мы сердитым хриплым голосом, протирая глаза.
— Пора вставать, синьор офицер.
— Ах, это ты, Карлуччо, доброе утро!
Мы пожимали ему руку, и это сразу приводило его в хорошее настроение на весь день.
Он отнимал работу у наших денщиков, хотел сам чистить нашу одежду, до блеска начищать пуговицы, сабли и сапоги, стирать рубашки и платки; он хотел все делать сам и робко просил то одного, то другого солдата оказать ему удовольствие и дать что-нибудь делать: он с радостью возьмется за все, постарается выполнить все очень хорошо, ему надо учиться, надо научиться все делать, он хочет всему научиться. Иногда мы вынуждены были отбирать у него ту или иную вещь, говоря ему даже с некоторой строгостью: «Делай
Он ужасно боялся, что со временем надоест нам, хотя мы осыпали его ласками, окружали заботой и всегда были с ним приветливы; он думал, что если не будет работать, то в конце концов окажется для нас ненужной обузой, и поэтому изо всех сил старался показать, что он на что-то годен или по крайней мере готов охотно все делать. Этот страх нападал на него по временам и мучил его. Иногда, сидя вместе с нами за едой, прямо на земле, вокруг разостланной на траве скатерти, он вдруг замечал, что кто-нибудь смотрит на него, начинал конфузиться, краснел, опускал глаза, брал еду крохотными кусочками и, если бы мы не наполняли ему стакан, то сам он никак не решился бы сделать это и так бы и съел весь обед всухомятку. Иногда в палатке, уже засыпая, Карлуччо вдруг пугался, что он занимает слишком много места и что под ним слишком много соломы; тогда он поднимался, подвигал солому к нам, оставляя себе только самую малую толику, и потом съеживался и прижимался к самому полотнищу палатки, рискуя простудиться холодными ночами. От меня не ускользала ни одна из этих мелочей, так же как ни одна из его мыслей, и я всегда спешил рассеять его смущение, весело обращаясь к нему со словами: «Ну, как дела, Карлуччо?» или ущипнув его за щеку, что должно было означать: «Живи спокойно, ты под моим покровительством», и тогда он сейчас же снова успокаивался.
Ах, какую грусть и жалость пробуждала во мне его застенчивость! «Бедный Карлуччо! — размышлял я, когда свет в палатке еще горел и я видел, как тихо и безмятежно спит мальчик, покрытый моей шинелью, в солдатском берете, наполовину закрывавшем ему лицо. — Бедный Карлуччо, только потому, что у тебя нет больше матери, ты думаешь, что остался одни на свете, и не представляешь себе, что кто-нибудь может тебя любить! Нет, Карлуччо, для мальчиков, у которых нет ни матери, ни отца, существуют солдаты; правда, у них в сумке мало хлеба, но зато сердце — настоящая сокровищница добрых чувств, и они щедро раздают и то и другое тем, кто нуждается. Спи спокойно, Карлуччо, и пусть тебе снится твоя мать; помни, она смотрит на тебя оттуда, свыше, и радуется, видя тебя с нами, так как знает, что под нашими грубыми шинелями бьются сердца такие же горячие, как и ее сердце».
Днем Карлуччо все время был занят. Когда солдатам запрещено было отлучаться из лагеря, Карлуччо ходил для них за водой. Надо было видеть его среди палаток, увешанного фляжками и манерками, красного, потного, окруженного кольцом жаждущих, которые теснились вокруг него и хватали его за платье:
— Карлуччо, мою фляжку!
— Мою манерку, Карлуччо!
— Давай сначала мою!
— Нет, мою, я тебе дал ее раньше!
— А вот нет!
— А вот да!
Карлуччо старался успокоить и отстранить от себя солдат:
— Не все сразу, ребята, по очереди, пожалуйста; отойдите немного, дайте мне вздохнуть.
Он утирал себе лоб и переводил дыхание, так как совершенно изнемогал от усталости.
Часто солдаты просили Карлуччо написать им письмо домой или прочитать и объяснить письмо, полученное из дому. Эти услуги мальчик всегда оказывал с величайшей важностью. Он с минуту думал, а потом говорил страшно серьезным тоном: «Посмотрим». Оба усаживались в палатке, долго обсуждали дело, тыча указательным пальцем в исписанный или еще белый листок, пока наконец Карлуччо, засучив рукава, не принимался — за работу. Нахмурив брови, сжав губы, он издавал в это время какой-то нечленораздельный звук, который должен был означать: «Это чрезвычайно трудно, но не мешайте мне, и я сделаю все, что могу».
Часто он помогал солдатам устанавливать палатки и так ловко тянул за веревки и вбивал в землю колышки, как будто всю жизнь только этим и занимался. Во время учений он убегал в дальний уголок лагеря и с восхищением наблюдал за ними оттуда, пока они не кончались. Когда весь полк выстраивался и начинались строевые занятия с оружием, бедный мальчик приходил в настоящий восторг. Тысяча пятьсот ружей разом ударяли о землю, долго и резко звенели тысяча пятьсот штыков, когда их разом примыкали к стволам, снимали, опускали и вкладывали обратно в ножны, мощно гремели слова команды, а в рядах царило глубокое молчание, и все лица были внимательны и неподвижны, как у статуй. Это совершенно новое для Карлуччо зрелище разжигало, воодушевляло, волновало его, внушало ему желание кричать, бегать, прыгать, но он позволял проявляться своим чувствам лишь тогда, когда учение бывало закончено. А до того он разрешал себе только становиться в героические позы, высоко поднимал голову и смотрел гордо, сам того не замечая, и бессознательно давал выход своим чувствам, подобно тому, как, слушая рассказчика, мы воодушевляемся сами и на наших внимательных лицах отражаются все волнующие события его повествования.
Когда же потом начинала играть полковая музыка, Карлуччо приходил в совершенное неистовство.
В те вечера, когда кто-нибудь из нас отправлялся на аванпосты, мальчик бывал не так весел, как обычно.
— Доброй ночи, синьор офицер, — говорил он уходящему, не сводя с него глаз, и, выйдя из палатки, смотрел ему вслед, пока тот не исчезал из виду.
Приветлив и ласков он был со всеми, и с офицерами и с солдатами, и поэтому все любили его. Когда он проходил между палатками любой роты, со всех сторон раздавались приветственные возгласы, протягивались руки, чтобы остановить его, отовсюду поднимались и бежали за ним солдаты с письмом в руке:
— Карлуччо, на минутку, одно слово, одно только слово…
Офицерам он отдавал честь с выражением большего или меньшего почтения, соответственно званию, которое он научился различать с первых же дней. Мальчик боялся полковника и когда издали видел его, то убегал со всех ног или прятался за палаткой, а почему, он и сам не знал. Однажды, когда он болтал с двумя или тремя солдатами около палатки какого-то фельдфебеля, вдруг совершенно неожиданно появился полковник. Наш маленький приятель задрожал с головы до ног: спрятаться уже было поздно, приходилось смотреть на полковника и отдавать ему честь. Карлуччо робко поднял глаза и приложил руку к шляпе. Полковник взглянул на него, взял его за подбородок и сказал: «Добрый вечер, мой милый мальчик!» Карлуччо чуть не сошел с ума от радости, он сейчас же примчался к нам и сообщил об этом замечательном событии.
Он никогда не злоупотреблял фамильярностью, с которой мы с ним обращались, что было удивительно для ребенка его лет. Он всегда оставался послушным, кротким, почтительным, как в тот первый день, когда мы подобрали его на дороге. Об этом счастливом для него дне он говорил редко, и всегда при этом на глаза ему навертывались слезы. Бывали у него и печальные минуты, особенно в дождливые дни, когда солдаты скрывались в палатках и лагерь казался безмолвным и пустынным. В такие часы мальчик сидел в нашей палатке лицом к выходу, неподвижно уставившись в землю, как будто считая капли дождя, которые попадали внутрь.
— О чем ты задумался, Карлуччо? — спрашивали мы.
— Я? Ни о чем.
— Неправда, — говорил я тогда. — Иди сюда, мой мальчик, иди ко мне. Я только один из многих, которые любят тебя, но я люблю тебя по-настоящему. Сядь здесь, поговорим по душам и забудем все грустное.
Он плакал, но печаль его проходила быстро.
VII
На окраине лагеря стояли два крестьянских домика, где устроили свою штаб-квартиру офицерские кухни всех четырех батальонов. Можете себе представить, какой там царил беспорядок! При каждой кухне состояло от шести до восьми солдат — поваров и судомоек. Повара непрерывно ссорились: они ничего не умели делать, а хотели учить друг друга всему; судомойки непрерывно бранились и старались превзойти друг друга, чтобы сделаться поварами; без устали взад и вперед сновали ординарцы, приходившие за обедом для офицеров на аванпостах; тут же толкались окрестные крестьяне, разносчики и толпы любопытных мальчишек.