Иудей
Шрифт:
Исключительно одарённый, он был до мозга костей сыном своего века. Он видел множество пышных храмов, перед которыми дымились жертвенники и тысячные толпы склонялись пред прекрасными богами, и в то же время чуть не на каждом шагу он слышал не только вполне разумные сомнения в этих богах, но и весёлые насмешки над ними. Разговоры на эти темы в то время шли повсюду. Об этом говорили философы, рыбаки, гладиаторы, цезари, эфебы в перерыве игр, торговки на базаре, и чем больше богов — вместе с народами — надвигалось на Рим со всех сторон, тем настойчивее становились эти разговоры. Сомнения поднимались, как трава после дождя, и не было силы, которая могла бы остановить этот рост пытливой мысли-разрушительницы.
И он потихоньку вернулся к своему милому наставнику и другу. Опять начались долгие беседы у огонька, в землянке, среди занесённых снегом и страшных
— Да, да, напутано много, — говорил Филет. — Напутано столько, что и не разберёшь. Стоики учат, что не нужно понимать богов буквально. Зевс — это не обольститель красавиц, но мировой разум, который придаёт порядок всему, Логос, Слово, душа вселенной; Арес не что иное, как война; Гефест — огонь, Гера — воздух, Аполлон — солнце, Артемида — луна, — сделал он невольный жест в сторону огромного серебристого диска, встававшего в розовой мгле над лесами. — Когда боги борются на Олимпе с Зевсом, это знаменует борьбу элементов, а когда Зевс низвергает Гефеста с Олимпа, в этом нужно видеть только сошествие на землю огня… А это что? — прервал он себя, глядя на серый тын, который среди высоких елей виднелся на берегу. — Должно быть, варвары живут. Пойдём взглянем.
Но никаких варваров в ельнике не оказалось. Там стоял только деревянный, полуистлевший уже бог — длинный чурбан с едва намеченными очертаниями человеческой фигуры и грубым и страшным ликом. Вокруг по белому снегу узорчато разбегались следы всяких зверьков. Бог умирал один среди своих пустынь. И долго смотрели на него иноземцы.
— Ну, пойдём, однако, обратно, — пожимаясь от холода, сказал Филет. — Ночь уже недалека, и можно пострадать от волков, как Ксебантурула от медведя… И стоики будут над нашими останками доказывать, что это дело Провидения и что все в мире устроено чудесно. А вокруг стоят эпикурейцы и хохочут: где в творении цель? Как оправдать существование блох, вшей, клопов и медведя Ксебантурулы? И где был этот бог до сотворения мира и что он делал? И мы снова в сетях слов, из которых не выпутаешься. Платон в своём плане совершенного государства говорит, что он такого безбожника, как старый Гомер, выгнал бы из своего государства вон. Разница между Платоном и мной в том, что я, вслед за Гомером, выгнал бы и Платона, а если бы из них двух пришлось выбирать, то я все же выбрал бы скорее Гомера, ибо сказки его хотя занимательны и веселы. В десятой книге «Республики» прославленный мудрец рассказывает о Памфалии, спартанце, павшем в бою. Когда на двенадцатый день его хотели предать сожжению, он вдруг ожил и рассказал, что его душа, выйдя из тела, предстала перед некими судьями: праведные отправлялись направо, на небо, а грешные налево в глубь земли, где они должны были искупить свои грехи. Какие-то дикие люди, пышущие огнём, схватывали их, заковывали и предавали различным мукам. Ну и все там такое…
— Но… — возразил Язон, — но вот теперь, среди этого молчания пустынь, в сиянии этих первых звёзд, разве ты, скажи, не чувствуешь, что что-то над землёю есть, вечное, прекрасное, такое, перед которым хочется преклонить колени?
— Очень чувствую, — кротко отвечал Филет. — И я думаю, что Он есть непременно. И думаю, что эта-то вот тайна, которая говорит человеку в душу в сиянии звёзд, и подвигла его на все эти человечески несовершенные, опасные и злые выдумки. Вот мы с тобой там, в тёмном ельнике, оставили истлевшего, умирающего бога. Он ничем не разнится от Афины Промахос, изваянной самим Фидием, или от Юпитера Капитолийского. Когда, как возникает бог? Его обтёсывают, собирают, воздвигают — он ещё не бог. Его ставят на пьедестал, очищают со всех сторон, всячески украшают — он все ещё не бог. Но вот его освящают, ему приносят жертву, перед ним падают благоговейно ниц, и он, камень или дерево, делается наконец богом и начинает творить уже свою волю и иногда и прежестоко смеяться над человеком. Вспомни Карфаген, где на руки раскалённого добела Молоха клали первенцев знатнейших семей и живьём сжигали их. Родители в праздничных одеждах должны были присутствовать при этом, но не обнаруживать никакой горести. Впрочем, резкие звуки труб заглушали крики гибнущих детей… Вспомни бедную Ифигению… Вот что может иногда наделать бог! И недаром Сивилла, говоря о Гомере, роняет о богах горькие слова:
В помощь людям богов заставит он действовать — будтоБоги умнее людей, а не те ж бестолковые люди…Если нужен храм богу, то этот храм — сердце человека. Тут стоики правы. Величайшая бессмыслица стоять на коленях перед мёртвыми истуканами, которых сделали художники, часто не пользующиеся никаким уважением…
Долго молчали. Под ногами сухо хрустел снег. За тёмными лесами умирала мутно-багровая полоска зари и ярче разгорались звезды в морозном небе. Луна становилась все ярче, и синеватый свет её холодно заливал белую, мёртвую землю…
— Но кто же вертит так и эдак судьбами людей? — тихо и печально спросил Язон.
Он снова увидел, как неведомая девушка, уносимая варваром в леса, с жалобным криком протягивает к нему руки, и снова сердце его залилось горячей болью.
— Я думаю, что вертит жизнью людской, во-первых, сам человек, — так же тихо отозвался Филет. — А так как человек в огромном большинстве случаев глуп, то и вертит он жизнью своей весьма глупо. А потом, конечно, и Рок — тут эллины правы…
— Какой Рок? Что такое Рок? — горько воскликнул Язон. — Ведь это слово, которое только приблизительно обозначает, а не объясняет тёмные силы, крутящие меня, как щепку в водовороте. И что же смотрит Он, Тот, Которого я чувствую над звёздами? Почему я должен страдать?! — страстно крикнул он в звёздные бездны. — Зачем? Ну, прекрасно: если уж нужно страдать, я готов, но я хочу понять, почему я должен страдать! И я готов принять страдание для себя, но я не могу мириться со страданием других, ни в чем не повинных существ…
— Тут стена, — тихо проговорил Филет. — Тут мы опять подходим с тобой к тому, к чему не раз уже подходили: когда человек чего не знает, он не должен, как дурак свою погремушку, разукрашивать своё незнание мусором пёстрых слов, а должен сказать: я не знаю…
— Но так нельзя жить!..
— Это большое преувеличение. Все-таки все живут. Очевидно, есть что-то в жизни, что сильнее и знания, и муки незнания, милый…
Слева, в прибрежной уреме, вдруг раздался отчаянный крик страдания — вероятно, какой-нибудь хищник схватил зайца. Сейчас же с другого берега, из чёрного оврага, раскатился хохот филина, такой жуткий, что по коже у обоих пробежали мурашки. Но справа, неподалёку, уже виднелись костры в их городке: караван готовил себе ужин.
XXI. ЯЗОН В ШКОЛЕ
Язон почувствовал стены, окружающие жизнь человеческую, стены, в которых мысль бьётся, как вольная птица в клетке, и с ним, совсем молодым, происходило то же, что и с немолодым Филетом: даже твёрдо зная, что стены эти неприступны, что биться о них бесполезно, и учитель, грустно и спокойно, без бунта уже, и ученик, бурно, часто с отчаянием, каждый в тишине души своей продолжали об эти стены биться. Не всегда может и хочет человек говорить об этих страданиях даже и самым близким — точно приносит он в душе какую-то кровавую жертву Богу Неведомому и хочет, чтобы мистерия эта свершалась в полной тайне, недоступная нескромному взору… И от этого тихий ужас этих жертвоприношений Богу Неведомому, Неназываемому, становится только ещё гуще, и ещё меньше делается перед окровавленным алтарём бедный человек…
Жизнь стана среди лесов шла своей размеренной чередой. Со светом, озябшие, вставали и скорее подбрасывали в потухающие огни дров, готовили завтрак, а затем кто шёл на охоту, кто заготовлял сушняку на дрова, кто держал стражу по соседним холмам: варвары, едва зримые в лесах, не раз пытались нападать на вражеский стан… И так, в трудах, подходила чёрная, морозная ночь и начинались ночные страхи: то опять варвары пускали стрелы из чащи, то нападали голодные волки, пытаясь подрыться под частокол, то точно бродили во мраке какие-то таинственные существа, от ощущения которых страх сжимал уши и шевелились волосы на голове…
Более всего для Язона тяжело было в этой жизни отсутствие привычной бани — жестокие морозы не позволяли мыться, — но и к этому он привык скорее, чем думал. И это было вторым важным уроком строгого ментора, жизни: человек — и скоро — привыкает решительно ко всему. Между пышным дворцом над голубыми туманами Mare Siculum и землянкой в промерзлой земле была пропасть, которая из дворца казалась ужасающей; но вот он перешагнул её, и не только в ней не оказалось ничего особенно страшного, но напротив: отрадно было дышать по утрам этим морозным, полным мелких, блистающих снежинок воздухом, дивно пахла хвоя деревьев-великанов, увлекательна была эта дикая, полная приключений жизнь кочевников… И когда раз Язон в разговоре отметил это, Филет сказал: