Ива, Антония или Вероника
Шрифт:
Если Тони узнала мой голос, то это означает, что она узнала наш общий голос – природа распорядилась так, что голос у нас один на всех.
Да, какие-то индивидуальные обертоны есть у каждой из сестёр – у Ивы интонации чуть музыкальнее и переливчатей, у самой Тони – глубже и сочнее, в тоне Вероники всегда угадывается улыбка, а я, возможно, произношу слова немного резче остальных. Но всё это настолько тонко, что отличить нас по голосу практически невозможно – для этого нужно обладать исключительным музыкальным слухом и знать нас много лет, чтобы привыкнуть к особенностям каждой.
А
Я в третий раз вернулась к началу воспоминаний.
Был врач. Правда, черты лица ускользают из памяти… Вот он шепчется в углу с Алексом, вот в его руке появляется ручка, вот она бегает по бумаге… А дальше?!
Мрачный занавес дня слегка колыхнулся, и из-под его краешка выскользнула знакомая песня.
«Не спрашивай любовь, надолго ли она к тебе…»
Мелодия моего сотового.
Звонок. Значит, кто-то звонил! Во сколько, кто, зачем?..
Можно было бы проверить это в телефоне, но я хотела вспомнить сама.
Следуя за музыкой, напевая её раз за разом, прокручивая в голове снова и снова, я, как реставратор собственной памяти, восстанавливала пропавший эпизод.
И в тот момент, когда показалось, что глупее способа не придумать, картинка неожиданно открылась.
Я стою посреди комнаты, но не в квартире Алекса, где мы живём вместе уже полтора года, а здесь, в своём давно пустующем доме. Сотовый липнет к щеке, из динамика доносится возбуждённый голос, и моё лицо постепенно хмурится.
Потом я медленно откладываю телефон в сторону и смотрю, как за окном в холодных сумерках завивается в бешеном танце белый вихрь…
Больше ничего выудить из-за занавеса не удалось. Остальные события семнадцатого января выпали из памяти, как скользкая карта из колоды. Она легла рубашкой вверх, и что скрывалось на обратной её стороне, определить было совершенно невозможно.
Опустошённая, с гудящей головой, я упала на кровать.
Что же это такое? Мне необходимо опровергнуть дикое обвинение сестры, а я бьюсь в кровь с собственной памятью, чтобы вырвать из неё хоть какой-нибудь обрывок исчезнувшего дня…
Чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота, я пошарила рукой по подносу, нащупала незнакомое средство – некий альбетокс – и судорожно швырнула в рот.
Мобильник царапнул ладонь еле заметной вмятиной. Кажется, раньше её здесь не было…
«Ты звонила всем – мне, Веронике, Иве, папе. И в пьяных рыданиях призналась, что убила его, этого Андрея Лавровского. Ударила топором по голове…»
Это невозможно… Этого не может быть! – быстро проплыло по извилинам мозга.
Телефон – тёмно-серый, прохладный, с незнакомой вмятиной – холодил ладонь. Если бы вот так и замереть с ним в руке – и не смотреть, и не знать…
Я понимала, что следующий миг разрубит жизнь на «до» и «после». А может, она и так уже разрублена… Топором.
Итак, семнадцатое января, ночь, исходящие вызовы.
22.05 – звонок Веронике. 00 минут 00 секунд.
Ника не взяла трубку. Узнаю малышку.
22.06 – звонок Иве. 2 минуты 36 секунд. Хм,
22.09 – отцу. 15 секунд. Чёрт знает что.
22.10 – звонок Тони. 53 секунды. Это до какой же кондиции надо было напиться, чтобы ей позвонить…
Я почувствовала, как к вискам приливает кровь.
Тони не солгала.
Глава третья
Когда-то наша семья была очень дружной. Но те времена остались далеко-далеко в прошлом – в том прекрасном прошлом, когда мама была жива. Я помню её высокой, статной, светловолосой и постоянно красующейся перед зеркалом. Она умерла шестнадцать лет назад, двадцать седьмого апреля 2003 года. Я была совсем маленькой, но до конца жизни не смогу забыть страшные крики родителей, доносившиеся из отцовского кабинета. Мы, девочки, сгрудились за неплотно прикрытой дверью – помню, как прилипла к узкой щели рослая и хрупкая семнадцатилетняя Тони. С какими безумными глазами теребила золотистые косички восьмилетняя Ива. Как носилась и верещала крошечная Ника, путаясь у всех под ногами. И как чуть поодаль, держа за руку няню Раису Тимофеевну, безмолвно застыла я. Внезапно раздался жуткий грохот, а потом всё вдруг стихло и по-звериному завыл отец…
Ворвавшись в кабинет, мы увидели леденящую кровь картину – мама лежала на полу бездыханная. Она упала, ударившись головой о край стола, и умерла мгновенно.
С того дня в доме поселилась невидимая боль. Тихая и беспощадная, она просочилась во взгляд отца и грызла его душу, жадно, сочно и беспрерывно. Потом боль ушла, уступив место гнетущей тоске. А ещё позже тоска сменилась холодным безразличием к нам, детям. Равнодушной стеклянной пустотой.
Отец едва не угодил в тюрьму, но доказать его вину не удалось. Скорее всего, он и не был виноват – мама оступилась сама, поскользнувшись на какой-то Никиной игрушке… Ужасно.
Долгих двенадцать лет отец прожил вдовцом, выбираясь из этой боли и тоски, окунувшись в работу и интенсивно занимаясь карьерой. А четыре года назад, став уже известным на всю страну пластическим хирургом, неожиданно обзавёлся новой женой Яной, довольно молодой, довольно стройной, в меру симпатичной и исключительно жадной, ибо, по моему мнению, только жадность может заставить женщину выйти замуж за человека с таким тяжёлым характером и настолько старше себя. Впрочем, избирательное зрение отца замечало только первые три качества молодой супруги.
В течение двенадцати лет его вдовства мы, дети, получали всё что душе угодно, кроме отцовской любви. Он обладал приличным состоянием, доставшимся от родителей (к сожалению, дедушка и бабушка утонули в ненастный день на яхте, когда я ещё даже не родилась), но мы росли как сорная трава. После трагической гибели нашей матери отец потерял к нам всякий интерес, переложив заботы о нас на няню Раису Тимофеевну. Казалось бы, в такой ситуации мы, девочки, должны были крепко сдружиться, однако для этого мы были слишком разными – и по возрасту, и по интересам. Чем дальше, тем сильнее проявлялась наша разрозненность и разобщённость. Мы могли неделями не видеть друг друга, живя в одном особняке.