Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
А теперь вот сапоги… И все.
От прежней жизни — одни прежние вещи, да и тех успели нажить немного. Пройдет год-другой — и ничего не останется…
Когда она говорила это, Николай чувствовал, что жестокая обида переполняет ее душу, видел, как закипали и тут же гасли на ресницах близкие бабьи слезы.
— Ну что ж, пошли теперь ко мне, угощу чем бог послал! — сказала Прасковья, прижимаясь к Николаю и стискивая его локоть несильным пожатием, словно ища у него защиты.
— Спать пора, — засмеялся он, не очень уверенно противясь
— А я бы пошел… — зевнув, сказал Илья и далеко отшвырнул красно мигнувший во тьме окурок. — У меня дома печка, да матка, да теснота. А у председателей всегда новая изба и кувшинчик в погребке…
— Многовато наговорил, Илья, а все ж правда! — сказала с какой-то грустной удалью Прасковья. — Обеднела и осиротела, голову некуда приклонить, и хлеба иной раз нет, пра! Ну а добрых людей как не принять! Вон солдат, поди, и на передовой люди кормят и поят — тем и силен бедный народ. Уж чаем с брусничным вареньем всяко угостим… Шагайте побыстрее, шевелитесь, удальцы мои!
В избе Прасковьи было уютно, чисто. Доглядывала за всем, как видно, свекровь, еще крепкая, маленькая старушка. В переднем углу, там, где когда-то помещалась божница с иконами, висел небольшой портрет в раме из цветной соломки, перетянутый в нижнем углу черной ленточкой.
Свекровь, по-видимому, была доброй старухой либо свыклась с той простой мыслью, что рано или поздно уйдет от нее бездетная невестка. Чужих мужчин приняла радушно, поставила самовар, а потом убралась на печь, за ситцевую занавеску, спать пораньше.
Прасковья ушла в боковушку, наскоро умылась, надела чистую блузку, что шилась, наверное, лет пять тому назад. Тонкий батист через силу сдерживал молодую полноту хозяйки. Кашемировая юбка хорошо пришлась к высокой, стройной ноге. А когда Прасковья накинула цветастую косынку на плечи и вышла, стыдливо румянея в скулах, поигрывая бровью, Илья замычал, с шутливой завистью поглядывая на Николая, а Николай мысленно помянул беса.
«Чертовка баба!» — удивился ей и себе Николай. Как, оказывается, легко, с первого взгляда можно понять, что она не безразлична тебе, что есть в самой простой женщине какая-то зернинка, что враз отметит тебя царапиной…
По всем житейским статьям ему не следовало принимать всерьез исполненного тайного умысла озорства молодой незнакомой женщины. Но ему было хорошо с ней, томило сладкое беспокойство, и он радостно откликался на ее взгляды, на всякое едва заметное движение, предназначенное ему одному.
Облокотившись на стол, Николай вздохнул. А Прасковья сказала так лениво, тягуче, будто шутки ради:
— Не вздыхай, милый, глубоко — не отпущу далеко…
Илья, как видно, не очень старался подмечать их безмолвный сговор. Он с удовольствием попробовал голубичной настойки, что берегла к красному дню хозяйка, похвалил соленые грибки, а за чаем — брусничное варенье, приготовленное за неимением сахара на меду.
— Так что ж, Паша, куда устроим гостя на ночевку? — шутливо спрашивал
Это верно, жили Опарины в тесноте, скудно. И Прасковья с искренней озабоченностью схватилась за голову:
— В самом деле, Николай Алексеич, некуда ведь у нас, ей-богу… Что ж, может, у меня в доме? Я и постель разберу и укачаю, а сама на печь, к старухе… А?
Она говорила все это спокойно, рассудительно. И все трое понимали, что она хочет скрыть свои чувства не только от них, но и от самой себя.
Еще пили чай, до шестого стакана, как и положено в северной деревне. Илья одобряюще и как будто с завистью кивнул Николаю, уходя:
— Завтра зайду! Спокойной ночи…
Дверь закрылась, и тотчас Прасковья стала строгой, накрепко сжала губы и ушла в другую комнату, что служила спальней. Там заскрипела сетка кровати, гулко захлопали ладони, взбивающие подушки. Стукнула крышка сундука — она меняла простыни.
— Можно отдыхать. Ложитесь, — встала в дверях Прасковья.
Николай посмотрел на нее от стола, снизу вверх, пристально и ничего не нашел ни в ее лице, ни в фигуре от прежней обещающей игривости, от дурманящей, развязной удали. И пожалел…
Но он выдержал ее ответный взгляд до конца и благодаря этому смог заметить мелькнувший на мгновение в ее глазах испуг.
Она стояла на пороге между кухней и спальней, загородив собой дверь, и пристально и бесстрастно смотрела на него, заезжего из другого мира человека, не целованного по-бабьи парня в клетчатой веселой рубахе со змейкой-застежкой вместо пуговиц, хорошим, добрым лицом и волнистой, не тронутой еще ни единой сединкой, шевелюрой. «Пригож парень», — говорят о таких.
Снова завязался какой-то немой разговор, и Прасковья будто боялась стронуться с одной, приковавшей ее половицы. Они были вдвоем в золотом световом кругу лампы, в тишине северной ночи, и на тысячи верст вокруг них дремала зимняя тайга. В окнах было черным-черно, и только в глазок, прильнув, с любопытством заглядывала кружевная, серебряная от заморозка сосновая веточка.
Он поднялся, шагнул к двери. И тогда Прасковья, очнувшись, отошла к столу и, подняв полные, с тонкой кожей локти, стала распускать тяжелую корзинку волос.
— Ложитесь, я постелила там, — невнятно сказала она, зажав в зубах шпильки.
Он ничего не слышал. Сладкий запах распущенных кос опьянил, и он, качнувшись, прошел в спальню, Прасковья со страхом оглянулась в угол, на портрет с черной ленточкой.
Женщина, вцепившись пальцами в густые волосы, бессильно склонилась над столом и будто считала крупные, горячие капли, расплывавшиеся по скатерти.
Потом постелила себе на широкой скамье в кухне и, торопливо дунув на лампу, погасила свет.