Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
— А ты чего? — ощетинился Алешка.
— Цыц! — рявкнул Глыбин. — Поговори у меня! Тут милиции нет, я те так отделаю, что свои не узнают! Садись-ка!
Степан ногой подкатил бревно. Алешка сел.
Они угнездились рядом, закурили из одного кисета, Глыбин пытался заговорить с Алешкой «по-хорошему», но не достиг успеха. В этот день Алексей так и не прикоснулся к лопате…
Подписка закончилась к вечеру по всему поселку. Деньги вносили даже те, у кого заработка хватало лишь на отоваривание карточек. Выкраивали, отнимали от себя с кровью. Смирнов убеждал своих плотников, не пользуясь
— Мы тут как у христа за пазухой, братцы! Ни выстрелов тебе, ни ольховой коры с желудями. А ведь на этом сейчас добрые люди бедуют, пра! Письмо вон надысь пришло! Семья, братцы, хуже нашего страдает! Послал им полторы тыщи, а что это за помощь, коль буханка на толкучке — пятьсот рубликов! Теперича одно наше спасение: войну повернуть передом назад. Солдат-то, солдат поддержать. Подписывайтесь, не жалейте!
И люди не жалели. Маленький, заброшенный в глухой тайге, не помеченный на стратегических картах поселок Верхняя Пожма дал в этот день Родине и Армии полмиллиона трудовых рублей.
Люди мирились со всем, отказывали себе и все же жили человеческой жизнью, находили радость в самих себе, не скупились на сердечное слово.
С работы Николай возвращался с Федором Ивановичем. Старик хвалил молодых бригадиров, а потом неожиданно переменил тон:
— Ты, Николай Алексеич, не видал — у твоей бригадирши глаза мокрые.
— У какой бригадирши?
— Что душой-то кривить? — усомнился Кравченко, проваливаясь между бревнами лежневки в тягучую грязь.
Николай помог ему выбраться, остановился на подсохшей кочке, закурил. Старик наклонился, с ворчанием счищая щепкой грязь с сапог.
— Тяни до порога, Федор Иванович, — заметил Николай. — Еще не раз на этой дорожке увязнешь…
Старик выпрямился:
— Пускай ее. Грязь — ерунда! Понемногу все устроим — и жилье, и дороги, и… всю свою жизнь. Но ты что же, начальник, жить по-человечески не думаешь, что ли?
— О чем ты, Федор Иванович?
— А так! Живешь как утюг. Лет-то тебе сколько? Или монах? Ты скажи: долго еще мучить девку будешь?
— Какую девку-то?
Старик будто нарочно тянул время, разыскивая местечко, куда бы ступить, и не оборачиваясь, выговорил наконец с явной обидой:
— Он еще и не знает! Скажи лучше, что не хочешь знать! Неужели не видно, что с Катюшкой делается, а?
Николай вдруг чего-то испугался. Вспомнил, как однажды не ответил Кате прямо, откуда пришло первое письмо. Его окатила горячая волна стыда.
— Выдумки! Ведь не говорила же она сама об этом! — с безнадежным упрямством повторил он.
— А я, значит, сплетник, по-твоему! — обиделся Кравченко. — Старика, брат, не проведешь! Я, может, потому и заговорил, что мне надоело смотреть на эту историю. Жалко вас, молодежь… Проживете всю молодость вот этак, по лихому времени, одеревенеете сердцем, — какой это, к дьяволу, социализм потом будет? Мы и так уж и горе и радость отмеряем то проходкой, то кубатурой, то железными трубами! Куда это годится? Ведь главное — хорошая, настоящая она, не гляди, что без высшего образования там. С такой всю жизнь пройти рядом — светло будет. А ты — злодей, верное дело! Думаешь, за один год жизнь тут, мол, переменится, тогда можно и про любовь
Николай усмехнулся:
— Без отрыва от производства, значит?
— А что? — закипятился старик. — Ты молодой, тебе и впрямь покажется, что эта грязная лежневка временное явление. Ну, обживем этот участок, а дальше что? Дальше снова придется разворачиваться! На твой век тайги хватит!
Николай бросил окурок, на ходу задавил его каблуком.
Вопрос такой обсуждению не подлежал, но и старика винить не приходилось — от добра это он.
А Катю долго и трудно любит Илья. Его тяжелое, настойчивое чувство не может пройти даром для Кати. Нужно только, чтобы она чуть-чуть повзрослела и научилась понимать не только других, но и себя.
— В том и беда, Федор Иванович, что не могу я сразу двоих полюбить. Не турецкий султан я, — только и сказал он, чтобы скорее кончить неловкий этот разговор.
— Что-о? — ошеломленно приостановился Кравченко. — Кто же тут лучше Катьки? Не может быть!
— Здесь, может быть, и нет…
— На фронте? — догадался старик.
Николай молча кивнул в ответ. А старик замкнулся, не зная, как теперь выйти из трудного положения. Ему ведь искренне хотелось, чтобы вокруг жили счастливые дети, чтобы хоть в сердечном деле им улыбнулась жизнь в это трудное время. Хотелось помочь…
Мутный прибой тайги катился с обеих сторон на разбитую тракторами, залитую водой и грязью лежневку. Серая хлябь тумана кутала зеленеющую по весне гущу елового подлеска.
— Располагающая обстановка, нечего сказать! — выругался Николай и неожиданно почувствовал, как под сердце подступила расслабляющая тоска. Писем, писем не было уже с прошлого месяца! Где отец и мать, что стряслось у Вали?..
…Дома, на рабочем столе, Николай нашел рапорт Шумихина о прогуле Алешки Овчаренко.
Он недоверчиво пробежал глазами бумагу, прочел вторично и с досадой отбросил в сторону.
Ну что же это за люди такие? Останин упирался в сто двадцать процентов, как бык, покуда не дорвался душой до милых коняг, Глыбин мутил воду больше месяца. Теперь этот!
Этот, впрочем, сегодня внес на доброе дело полный месячный заработок, неделю назад нырял под трактор… А теперь вот — прогул, подсудное дело.
Вечером Николай вызвал Овчаренко к себе.
Разговор предполагался непохожий на прежние. Алешка в кабинете начальника утерял былую лихость и неуверенно топтался с ноги на ногу у порога. Мял шапку в руках, а глаза бегали затравленно: он, по-видимому, знал о рапорте Шумихина.
И Николаю не понравилась его затравленность.
— Садись! — сказал он холодно.
«На сколько лет?» — хотел было дурашливо спросить Алешка, но вовремя сдержался. Аккуратно, на носках, будто боясь запятнать пол сапогами, прошел к окну, присел на краешек табуретки. «Ого! Такой и по морде может съездить, и очень даже просто!» — заключил он.
— Комсомольскую организацию, значит, не признаешь? — задал Горбачев довольно мирный вопрос, но сметливый Алешка без труда усмотрел в нем каверзную сердцевину.