Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
О неожиданном назначении Николая говорили — а больше спорили — целую неделю, но привыкнуть к новости еще никто не успел. Весь их курс — выпускники горно-нефтяного института — на днях уходил на фронт. Валя, недавно получившая диплом врача, тоже ждала повестку. А Николая вызвали в партбюро, потом в отдел кадров и сказали, что он поедет на Север.
Он должен был сказать Вале что-то самое главное о них обоих, но не знал, какими словами можно об этом сказать. Давать и принимать клятвы верности было смешно и, наверное, пошло, а минуты расставания подходили к концу. И Валя — он знал, что она любит его, —
— Они все-таки успели, как подобает студентам! — сказал Николай с деланной веселостью.
Сашка, схватив Николая под руку, зачастил неестественно веселым голосом о долге и ответственности молодого специалиста, о трудовом фронте, и Николаю почему-то стало досадно, что этот ладный парень, его друг, может так правильно и скучно молоть напутственные слова.
— Пиши чаще! Ты там за весь наш курс будешь держать экзамен! Ответственность! — Он махнул куда-то вверх кожаной перчаткой.
— Куда писать! — усмехнулся Николай, глядя на Валю. — Дай сначала уехать. Не видишь, что делается? Подсаживай!
Сашка даже оторопел от удивления:
— Да ты что! Неужели в самом деле не смыслишь, что у тебя особая командировка?! Мы сейчас! Где тут начальство?
Николай придержал его:
— Не надо, народ успокаивается, сядем…
Прозвенел последний звонок, поезд уже трогался.
Николай торопливо обнял Валю и, не осилив смущения, поцеловал в висок и еще раз — чуть выше дрожащей брови, в заиндевелые волосы, выбившиеся из-под ушанки.
— Пиши… — сказала она холодными губами.
Он вскочил на уплывающую подножку, держась за поручень, перехватил из рук Саши чемодан. Вагон встряхнуло на стыках раз и два, друзья стали отставать.
— Жди письма! Скорого письма! — закричал Николай.
Издали он видел, как Валя что-то сказала Сашке. Тот вдруг сорвался с места, бросился вдогонку. Мчался, на ходу стаскивая кожаные перчатки, наконец, изуверившись в возможности догнать поезд, швырнул их вслед Николаю. Но они не долетели, упали в снег…
— Посылкой дошлете! — крикнул Николай, повисая на поручнях. И ему вдруг стало тревожно за Сашку и всех оставшихся на перроне. И больно за себя.
На повороте состав стало заносить, вагоны один за другим наплывали на перрон и наконец вовсе скрыли его из виду…
Тамбур был битком набит людьми, но Николая вдруг охватило острое чувство одиночества, сожаления, что все так неожиданно оборвалось, что он так и не успел сказать ей главного…
В вагоне пахло махоркой, водкой, талым снегом. Узлы, чемоданы, мешки и корзины-скрипухи загромождали проход. С полок свешивались ноги в обмотках и разбитых ботинках, инвалидные костыли, дамские модные боты и подшитые проволокой валенки. Николай устроился со своим чемоданом в конце вагона.
* * *
В Вологде и Коноше грустные женщины выносили к поезду дымящуюся картошку на вялых капустных листах и стояли молча, окаменев, не выражая особого желания
На остановках выходили старые и появлялись новые пассажиры, устраивались, превозмогая тесноту, на всех трех полках, спали, курили, изредка жевали скудные харчишки, пугливо прислушивались к сообщениям радио и сокрушенно молчали. Николая подавляло постоянное молчание переполненного купе, он привык за годы учебы к шумному студенческому общежитию.
Поначалу, впрочем, сосед Николая, старик слесарь из Тулы, как видно разговорчивый человек, пытался переломить тягостное молчание. Он сообщил, что зовут его Федором Ивановичем Кравченко, что он исконный туляк, сорок лет проработавший по дизелям, и что едет он к дочери, куда-то «на самый Крайний Север», а бабку оставил сторожить дом. Дочка работает доктором на большой стройке, прислала вызов, и вот он тронулся… Ему откликался с верхней полки обладатель подшитых валенок с инвалидным костылем, и все шло хорошо до поры, пока старик не посетовал на военные неурядицы.
— Думал и век свой в Туле завязать, — хмуро жаловался Кравченко людям, — а вышло под старость сматывать удочки… Куда ж оно годится, враг до Тулы доходит!
Наверху стукнул о полку костыль, свесилась голова.
— Воевать мы ни черта не умеем, — невесело, с хрипом сказала голова. — Да и техника не та. Немцы до того обнаглели — по дорогам за одной автомашиной не стесняются на самолете шпарить. Раньше не думали, песни про войну веселые складывали, а теперь вот боком выходят старые песенки… Какая, к дьяволу, война, когда одна винтовка на троих?!
Сидевшие внизу как-то разом примолкли, будто каждый в отдельности был виноват в военных неурядицах, в той большой обиде, что накипела в душе солдата. Никто не поднял головы, не пожелал посмотреть на говорившего, будто его и не было совсем. Только прикорнувший в уголке пассажир в очках и белом полушубке неожиданно очнулся и сверкнул очками:
— Вы бы, между прочим, поаккуратней высказывались… Оно-то, может, и так, да кому такие слова на пользу? Кому силы прибавят, кому душу облегчат?
Слова были тяжелые и горячие, и пассажир, кажется, и сам понял их беспощадность, вздохнул и добавил:
— Читал я где-то, в умной книге: раненному в бою всегда кажется, что сражение проиграно… А здоровые опять в бой идут, и — до конца! Куда нам деваться, солдат? Теперь только так: зубы стиснул — и душу в комок, в кулак сожми, чтобы никто не слышал, как раны болят. Никто нам не поможет, солдат.
Строгий пассажир скоро сошел на станции, но люди больше не пытались заговаривать о военных неудачах, не рисковали даже поминать о семьях и письмах с фронта. Каждый будто устыдился минутной слабости и предпочитал теперь больше думать и меньше говорить. Только за перегородкой, в соседнем купе, по-прежнему раздавался хохот, хлопали карты о чемодан, рокотала веселая октава: