Из армии с любовью…
Шрифт:
Я тоже жду, жду. Я весь — слух… Но он отдаляется, а стена становится толще… Мать твою!
Вытираю брезгливо слюни и сажусь, обняв колени. Стена клетки холодна — мне душно в замкнутом пространстве. Меньше — только могила.
Тихонько встаю, надеваю сапоги, накидываю на плечи шинель, и трогаю недоверчиво толстую дверь с глазком.
Она — открыта.
В караулке — никого, все спят. За длинным столом общего помещения только Емеля. Он поднимает на меня невинные глаза с белесыми ресницами и улыбается:
— Давай
В Чапаева, так в Чапаева, нам не привыкать…
Мы на равных. Стараемся изо всех сил. Шашки под щелчками летят с доски, — победа будет за ним. Молодым чапаевцем. Его азарт запросто переплевывает мой.
— Петруха, скоро домой, — говорю я, — не жалко будет расставаться со своими хризантемами?
Он смотрит на меня, не понимая.
— Твой ход, — требует он.
Отрываюсь от доски и смотрю на него. Ошеломленный внезапным откровением…
Я вижу: он следит за моей правой, изготовленной к молодецкому щелбану, рукой. Неотрывен и искренен его интерес. Другого такого не найти. Другого — не существует… Твою мать!
Готов биться о заклад, на собственные часы, с кем угодно: у него нет дембельского календаря… Меня передергивает от отвращения.
За этим столом комиссия прошлым утром выслушивала мою беспомощную историю. Как на меня, бедняжку, напали ночью неизвестные. Как схватили, не дав применить ни штыка, ни приклада. Как завернули руки за спину, как чмокнули винной пробкой, и принялись вливать в меня эту гадость… Держали за волосы, задирая лицо к лунному небу. Звезды дрожали в моих гневных очах. По щекам и подбородку стекала гнусная жидкость. Перемешавшись со слезами…
Замполит раскрыл рот от удивления. А доктор осторожно, чтобы не сбить меня с исповедального настроя, спросил:
— Но ведь, извините, когда вам прочищали желудок, там были огурчики? И, извините, помидорчики?..
— Да, — подтвердил я горестно.
Замполит посматривал то на меня, то на него, не зная, за кем останется последнее слово.
Капитан застыл сзади, — горестные морщины бороздили его чело… Или так показалось мне, что что-то бороздило. Момент был напряженный, вдобавок меня изрядно мутило, — так что было не до лирических наблюдений.
Если бы сподобилось и гарнизонный фотограф, презрев завесы секретности, совершил на память фотографию нашей роты, то, возможно, над одним человеком возник бы, чуть засвеченным облачком, нимб. У меня по этому поводу есть сильные подозрения. Временами переходящие в уверенность…
Ах, девушки, ненаглядные, представьте себе стройного тридцатитрехлетнего блондина, с холодными глазами настоящего мужчины, с твердой, как говорят, складкой у рта, и с татуировкой на левой руке у большого пальца. Там звезда и две буквы: С А. Что означает «Советская Армия».
Он разведен, у него есть ребенок.
Все мы знаем, его
— Чекисты, мать, твою! — говорит он нам, закрыв двери в ленинской комнате. — Мотор у вас полетел, нечем воду в помещение качать?! Носите ведрами. Не доходит через голову, быстренько дойдет через другое место! Вы что охраняете в третьем карауле на втором посту?!
Он замолкает и оглядывает нас, сидящих вокруг него стройными рядами. Своих галчат, готовых последовать за ним в огонь и в воду.
Мы уже вспомнили, он быстренько освежил нашу память. Там, среди бесчисленных ящиков, попадаются с движками, что так нужны. Нам не нужно дважды напоминать.
— Чтобы завтра вода шла, — говорит, ставя точку, капитан. — Кто идет в третий начальником?
— Я, — встает сержант Горюнов.
— Вопросы есть? — спрашивает его капитан.
— Никак нет, — гаркает сержант.
Что-то, похожее на восторг, посещает наши души. Я окидываю ленинскую комнату взглядом, и чувствую, млея и гордясь, мы — одна семья. Чекисты. Молодцы! Мать твою! Не пропадем нигде!
Емеля обыгрывает меня третий раз, хотя я и сопротивляюсь, как могу. Я понимаю: заслужил награду. За свои муки.
— Слушай, Петруха, — говорю я. — Покажи мне свои цветочки. Говорят, они отлично пахнут.
Ключ висит у него на грязной веревке на шее. Чтобы не потерять. Столько шустряков хотело умыкнуть его, ради смеха. Ничего не получилось.
Емеля смотрит на меня подозрительно, но, впрочем, благосклонно. В нем происходит внутренняя борьба. Она вся — на его лице. Все ее перипетии. Я — зритель.
Его учили когда-то в учебке — командовать. Но не научили. Что само по себе удивительно. И меня можно обучить этому нехитрому искусству, кого угодно. Его — нет… Что-то в нем потеряно — навсегда. Для общества, воздвигнутого на единоначалии.
— Хорошо, — говорит он недовольно, — посмотри… Только не долго.
Но не трогается с места, смотрит на меня. В его глазах — подобие испуга… От собственной храбрости.
Минус двадцать три. На крыльце караулки красный столбик термометра сжался до этой цифры.
Снег скрипит, за забором вдалеке чадит труба котельной. Снег бел и тих. Солнца нет, но он — ярок и холоден. Шинель, наброшенная на плечи, хранит тепло, но его мало. Караульный торчит у ворот, рассматривая в глазок гарнизонную жизнь. Он в полушубке и валенках. Автомат за его спиной — неуклюж.
Я иду за Емелей по вычищенной асфальтированной тропинке. Он сам прокладывает ее, хотя здесь полным-полно губарей. Я вижу, как ровно поднимается по сторонам полуметровая снежная стена. В ней — чувство. Напоминающее любовь к предмету.