Из деревенского дневника
Шрифт:
Мы привели только главнейшие средства, рекомендуемые для укрощения злых сердец; но, повторяем, их очень-очень много в лечебнике, больше, чем на все другие затруднения в жизни простого человека.
Позволим себе привести еще три заговора, которые, как нам кажется, весьма характерны. Первый касается любви. Как мужчине или женщине приворожить к себе любимого человека? Любовный заговор, так же как и заговоры для злыхдел, происходит со снятием креста, причем под левую пятку кладется крест, а под правую — хлеб. В руках влюбленный человек держит кусок сахару, приготовление которого в такой степени отвратительно, что его изображать не будем. Дело происходит в бане. Взяв в руки сахар и положив под обе пятки, что следует, надо проговорить: «Лягу неблагословясь, встану неперекрестясь» и т. д. (все, что в прежнем заговоре насчет того, чтобы все знать).После слов «сатана-сатанище» — следует: «Помоги мне, сатана-сатанище, поймать,
Заговор ружью, перед отходом на охоту, отличается еще большею страстностью: «Встану я, благословясь, и т. д. (сатаны-сатанищи нет и в помине), стану я, раб божий, на мать сыру-землю, помолюсь и поклонюсь на все четыре стороны, стану я свою Марью Марвинскую, огненную бойницу, лютую стрелу заправлять, и закладать, и заговаривать; ой же ты, Марья Марвинская, лютая стрела, огненная бойница, царь железа аравийского, не я тебя заправляю, не я тебя закладаю, и не я тебя заговариваю, а закладает тебя и т. д. сам господь Иисус Христос и мать божия, пресвятая богородица. Мать божия, пресвятая богородица засыпает свой сильный порох. Сам господь Христос закладает свою светлую пулю на зверя побегучева, на птицу полетучую, кровь горячую. Заложивши пулю и помолившись на все четыре стороны, пойду в далекое чистое поле, пущу далеко лютую стрелу. Не упадай, моя лютая стрела, ни на землю, ни на воду, ни в дерево стоячее, ни в колоду лежачую, а упадай, моя лютая стрела, на зверя побегучева, в птицу полетучую, в кровь горячую. Дуну, плюну я на мать сыру-землю; как моему плевку от моего дыхания не подняться, так бы этому зверю побегучему и т. д. не подняться от матушки сырой земли. Чтобы никому мою лютую стрелу не испортить, не околдовать, ни колдуну, ни колдунье, ни девке, ни молодице, ни старому, ни малому, ни сутуловатому, ни горбатому, ни встречному, ни поперечному, ни лихостливому, ни жалостливому, ни радостливому, ни с яву глядящему, ни со стороны смотрящему, ни исподлобья видящему, ни мне, самому охотнику, от белого тела, ретивого сердца, крови горячей и всем различным чинампо моим мастерским наговорам, зааминилгосподь и небо и землю, и зааминь, господи, мои словеса на веки веков» и проч.
Третий и самый, как нам кажется, трогательный и любопытный заговор — «если кто хочет забытьчеловека». Припомните эти рекрутчины, эти солдатчины, когда мать, жена расставались с любимым человеком чуть не на всю жизнь. Припомните эти мучительные ожидания весточки, эту годами угнетающую неизвестность, одиночество, тоску о милом дружке. Сколько тут муки-мученской!.. И вот создается заговор, чтобы забытьэтого любимого человека, так как сам своей волей любящий человек не в силах этого сделать. Бедный, исстрадавшийся человек идет к чистому ручейку, три раза плещет на себя студеной водой и говорит: «Как я, раба божия, родилась чиста, так и меня очищай святая водица и матушка богородица… Как я забыл родительский день (то есть день рождения), так бы и мне забыть его ныне» и т. д.
Мы не коснулись и десятой доли сторон народной жизни, затрагиваемых народною книгой; но и то, что извлечено из нее, уж может дать понятие о той массе запросов, требований, желаний, таящихся в народе и не находящих удовлетворения ни в чем, кроме заговоров и трав.
Разнообразные формы ига сделали свое дело; но человек, как видите, остался жив, невредим, и душа его жива. Компетентные лица, близко знающие современный народ, утверждают, что он уж не довольствуется плодами собственной мудрости, не имевшей целые века благоприятной минуты для полного своего выражения, и ищет указаний у чужих людей, в работе чужого ума… Он берется на первых порах за евангелие.
Работы для будущего народного писателя, как видите, предстоит много, так как читатель у него будет, несомненно, многочисленный.
ПРИЛОЖЕНИЕ
ОТ АВТОРА
Очерки, собранные в настоящем издании, появляясь первоначально в журнале «Отечественные записки» 77–79 годов, вызывали в журналистике немало отзывов и замечаний, иногда весьма резких: меня упрекали в непонимании народной души, в преувеличении дурных сторон народной жизни и, наконец, вообще в неправильном толковании явлений современной деревенской действительности. Во всех этих замечаниях и нападках, в укор мне, было указываемо на множество явлений народной жизни, совершенно противоположных тем, которых касаюсь я, и вообще лица, возражавшие мне, старались доказать, что народ сам по себе хорош, тогда как я
С полным уважением относясь ко всему, что было высказано возражавшими мне лицами хорошего и теплого о сером русском человеке, — я, однако, не могу оставить за собой приписываемой мне специальности — ругать народ, «чернить» мужика — и должен сказать два слова в объяснение того, почему именно в современной деревенской действительности мне бросились в глаза такие, а не другие явления.
Объяснение это будет коротко, если читатель сам потрудится припомнить мнения, господствующие в обществе и литературе, относительно интеллигенции и народа, в то время, когда писались эти очерки. В общих чертах это было время, когда так называемые внутренние вопросы оказались бесплодно утомительными — в общемтвнимании отошли на второй план, когда так называемый интеллигентный человек стал как бы успокаиваться в апатичном сознании своей гнилости и негодности, и на сцену выступили общие рассуждения о народном духе, о его силе, и крепости, и мягкости, и будущности, и т. п., — рассуждения более общие, хотя и восторженные, и в то же время совершенно невнимательные к действительному состоянию народного духа.
Под влиянием таких усыпляющих веяний времени мне пришлось быть в деревне, причем самое поверхностное наблюдение над ее настоящим житьем-бытьем прежде всего и сильнее всего показывало мне, до какой степени несправедливо и невеликодушно со стороны русского человека, именующего себя интеллигентным, успокаиваться в сознании собственной негодности и ровно ничего не делать для миллионной массы народа, только что начинающего оттаивать после крепостной стужи и жить своим умом. Дело трудное, работа черная, упорная, иногда ожесточающая сердце, — на каждом шагу ждала, как мне казалось, именно этого интеллигентного человека, и вот почему, если действительно в моих очерках собрано более дурных черт, чем хороших, то черты эти должны были служить не укором серому человеку, а напоминанием человеку образованному о его обязанности работать для блага народного.
Если читатель, просматривая наши очерки, будет иметь в виду это объяснение, то есть будет смотреть на непривлекательные явления деревенской действительности как на доказательство равнодушия к народу человека образованного, — то, может быть, и не посетует на меня за то, что я в наблюдениях моих почти вовсе не касался таких черт народной души и жизни, которые, несмотря на всю свою привлекательность, вовсе не касались задачи, лежащей, по моему мнению, на человеке не деревенском.
Что же касается до внешних недостатков предлагаемых очерков — отрывочности, недоделанности и т. д., — то я заранее признаю справедливым все, что может быть по этому поводу сказано читателем, но делать из маленького большое — невозможно, и вот почему очерки являются в этой книге без всяких изменений против первоначального текста.
Отрывок четвертый
Вот именно на эту-то вторую недоимку деревенского житья-бытья я и желал обратить внимание читателей, когда писал мои деревенские заметки. Недоимка, как видите, вполне ясная и внимания достойная, и однако, как это ни странно, заметки мои подверглись обвинению. Обвинений этих я перечитал и переслушал не мало, и хотя я очень хорошо сознаю, что писать к каким-то заметкам еще какие-то комментарии дело не особенно дельное, но, ввиду такого обвинения, как «измена», считаю нужным не то чтобы оправдать, а досказать недосказанное. Это, между прочим, даст мне еще и случай взглянуть на деревню с новой, также небезинтересной стороны.
«Не потрафил» я моими заметками, как мне кажется, главным образом потому, что в настоящее время в литературе возник какой-то странный, небывалый взгляд на положение народа — взгляд, если можно назвать (как говорят дети.) — неправдышный.Происхождение такого неправдышного взгляда, как мне кажется, можно объяснить следующими обстоятельствами.
Утомленные сознанием трудности переживаемой минуты, общество и печать (кто раньше, кто позже — судить не берусь) пожелали облегчить свое положение, как бы сговорившись «не думать» об этом положении, — думать о другом. Такое намерение делается совершенно понятным и основательным, если только представить себе, в каком, в самом деле, ужасном состоянии находилась недавно душа русского человека, как бы случайно, на живую нитку, пристегнутого к европейским порядкам. Русский человек неожиданно узнал, что эта живая нитка — не нитка, а канат, и узнал силу этого каната именно в ту минуту, когда только что было стал приходить в себя, строить планы, думать, жить. Русская душа оживала, начинала ощущать присутствие совести; русская мысль, впервые попробовавшая расправить крылья, понеслась было, как птица, ввысь, понеслась смело, фантазируя, не стесняясь и все норовя устроить по-новому… И вот именно в эту-то торжественную минуту пробуждения русский человек с ужасом увидел, что он уже жил, что он не юноша, что он уже поврежден и не может дать ходу своим новым побуждениям. Смелость мысли, возникавшая в нем, парализовалась привычной трусостью; раскаяние в прошлых неправдах побивалось непобедимою потребностию держать ухо востро и т. д… И вот с этой минуты началась для него не жизнь, а каторга. Как белка в колесе, стал вертеться русский человек в кругу противоречий, созданных для него временем: от мысли переделать весь свет он перескакивал к мысли набить свой карман; набивая карман, каялся и, раскаиваясь, пугался и думал только о собственном спасении. В таком положении он стрелялся, выбрасывался из окон, принимал яд и, разумеется, переставал страдать, но тот, кто не принимал яду, не бросался с четвертого этажа на мостовую, тот изнывал, томясь тем нравственным нулем, который образовывался из этих плюсов и минусов, побивавших один другого в самой глубине его души.