Из неопубликованного
Шрифт:
— Да что же ты такое говоришь?! — начинаю страстно возражать. — Вон в Америке, старухи до девяноста… — я спохватываюсь, потому что маме восемьдесят пять… — до ста живут, по всему миру ездят, на вулканы восходят…
Она тихо слушает.
— Ты мне, дорогой, напиши об этом, — говорит она. Конечно, говорит по-татарски. И, кажется, чуть иронизирует. У неё всю жизнь печальные глаза, но она умеет иногда и с такими глазами что-то насмешливое сказать.
— Хорошо-хорошо, — обещаю я ей.
Я, конечно, напишу ей — и конечно, по-русски. Она вполне хорошо понимает русскую речь, если речь не сложная. А я понимаю по-татарски, если говорят о вещах обыденных и не быстро.
Хотя в недавние ещё годы мать довольно бегло говорила на русском, а я — на татарском. Но из-за того, что я уехал по распределению в Сибирь, а мать осталась с младшей дочерью в татарском Урмане, язык детства у меня осыпался, как красные листья с казанских клёнов, а у мамы русский язык скукожился до уровня передовиц советских газет и слов о погоде.
— У вас холодно? — спрашивает она вновь по-русски.
— Юк, — по-татарски отвечаю я. Хочу сострить, сказать, что у нас не юг (слово «юк», означающее «нет», звучит похоже на «юг»), но не получается сказать, и я что-то мычу.
— Как здоровье, сынок? — снова по-русски.
— Рахмат, барсыда айбат, — спасибо, всё у меня хорошо.
Молчим. Мама вдруг начинает плакать, я это слышу.
— Мама, говори по-татарски, я пойму… — кричу я в трубку.
И она, успокоясь, вновь начинает рассказывать мне, что она плохо спит, на улицу боится выходить, потому что голова кружится. А Шурочка — это дочь, моя младшая сестрёнка — на работе с утра до ночи, в своей больнице, замуж так и не вышла, я виновата.
— Господи, чем ты виновата!..
— Он мне не понравился, её парень, от него всё время одеколоном пахло, сапожной ваксой.
— Мама, так ведь это когда было! — кричу я. — Тридцать лет назад! Она уж, наверное, десяток других парней рассмотрела… и если не вышла замуж, ну, не понравились!
— Нет, я, я виновата, — глухо повторяла мать в трубку. И что-то сказала такое, что я не понял. Прошелестели несколько слов, совершенно забытых.
Я начал объяснять маме, что нынче это не грех, не быть замужем, и даже не грех бы иметь ребёнка без мужа, потому что…
— Нерсе? Нерсе? (Что? Что?) — переспрашивает мать, не понимая, видимо, моих слов.
— Я напишу! Или давай — я перезвоню, мне жалко твоих денег.
— Нет-нет, — сказала мать. — Мне всё равно не на что тратить пенсию. Много ли мне надо? Хлеб есть, чай есть.
— Перестань! — теперь уже я сам едва не плачу. — Не говори так. Давай, я тебе подробно напишу. Моя дорогая, не болей, мы тебя все любим, живи.
— Зачем? — тихо спрашивает она по-русски. — Зачем?
— Как зачем?!. Ты нам нужна.
— Кушаю и сплю, всё. Зачем жить? — вновь по-русски жалуется она. И добавляет по-татарски, что, если бы не Шура, которая насильно делает ей уколы, она бы давно уже спокойно умерла. А Шура ставит и ставит уколы.
— Но это же хорошо!
— Что в этом хорошего, сынок?
— Мама, давай так. Я тебе пишу, ты мне. Напиши, как наше село. Его совсем уже нет? — Я не был там два года, никак не получилось приехать. Помню, начинали строиться красные коттеджи чужих и богатых. — Как наша речка, наша старица, куда я бегал рыбачить?.. Мне это поможет жить. А я тебе — про Сибирь… здесь хороший народ. тебе станет веселей.
— Хорошо, — еле слышно отвечает моя старуха и кладёт, наконец, трубку.
И она прислала мне письмо, целиком посвящённое старице. Написала, понятно,
Но о чём письмо, я, конечно, понял.
Сынок, писала она, ты спросил про нашу старицу, которая когда-то не была старицей. А была она речкой, ты разве забыл? Здесь проходило русло. Однажды в половодье прямо перед селом случился ледовый затор, вода хлынула прочь и промыла новое русло через луга. Когда ты ходил в школу, в старице росли купавки, гуляла рыба, по дну ползали раки и пиявки — здоровая была вода. Она была чистая, потому что одним концом по-прежнему соединялась с речкой. Но в последние годы ты редко приезжал, поэтому не обратил внимания: новыми вешними водами и на устье намыло песку, образовался перешеек, даже выше самого берега. Наверное, потому, что тут кружило течение и сюда с усилием торкались льдины. И вот уже три или четыре года, как старица умерла. Она летом цветёт. Вода в ней не обновляется. Рыбу всю вычерпали с бреднем подростки, раков — шофера с камаза, пиявок — врачи из больницы. Говорят, пиявки снова, как и раньше, полезны… риабль-тированы, так, сынок? А в прошлом году и совсем ужас, ужас случился! Один шофёр мыл бензовоз, был пьяный, что-то не так повернул — и бензин потёк в старицу. А на берегу мальчишки жгли костёр. Полыхнуло над водой — словно молния прошла… мальчиков обожгло, бензовоз взорвался, а вот самому шофёру ничего не сделалось — он в это время в стороне закусывал. только глаза стали красные, и пуговицы расплавились на рубашке, так говорят. Теперь в старице никто не живёт, даже лягушки ускакали через кусты в речку. Шура говорит: должно пройти лет десять, пока перестанет пахнуть бензином из старицы.
Далее мать писала, что ей нравится новый президент, молодой, выступает без бумажки.
Но что плохо — лекарства нынче сделались дороги. Хотя Шура утверждает: лекарства старые, только названия у них новые, и коробочки теперь красивые.
А вот хлеб в Татарстане подешевел. И куры, и молоко дешевле, чем в Сибири, мама в газете прочитала. Бедный сынок, я бы послала тебе посылкой, но ведь всё испортится, пока дойдёт.
Я ответил матери, стараясь писать буквы чётко, делать их похожими на печатные. Подбирал слова тоже, в свою очередь, попроще, чтобы она поняла русский текст. Я просил ничего не присылать, не так уж всё дорого в Сибири.
А живут здесь подолгу, потому что кедры, воздух ионизирован, как после молнии. да и зарабатываю я неплохо в своей геологической экспедиции.
И мама немедленно мне позвонила, как только, видимо, получила письмо. Хотя я просил её, что не надо звонить, я сам ей буду звонить.
— Здравствуй, сынок.
— Исенме, эни.
— Как жизнь? Как погода, сынок?
— Барсыда айбат. Всё хорошо, мама.
— Как Люба? — Это она про мою жену. — Люба хорошая.
— Спасибо, мама, всё хорошо.
— Как Надежда Ивановна? — Это она про тёщу. — Привет ей.
— Спасибо. Она тебе тоже кланяется.
— Надежда Ивановна очень, очень хорошая.
— А как твои-то дела?
— У меня всё хорошо.
Но я чувствовал, что она звонит неспроста. И вот, наконец, моя дорогая старушка тихим голосом, сдерживая рыдания (господи, что случилось? Не с Шурой ли?) начинает говорить по-татарски, что видела по телевизору наш город, возле которого много-много атомных бомб.
— Мама, это не бомбы! Это твелы… урановые сборки.