Из одного дорожного дневника
Шрифт:
Цыплят подали разогретых, ветчина гадкая с желтым жиром и сухая. Попутчик мой потребовал уксусу.
— Нету, пане, у нас.
— Как можно, чтобы при буфете не было оцта! — сказал он по-польски.
— А! Это оцта пан спрашивает. Оцет есть.
Дали уксуса.
— Нет ли чем почистить в зубах? — опять спросил мой чистоплотный попутчик.
— Есть, пане! — Повар побежал и возвратился с гусиным пером, на конце которого насохли чернила.
Я опять рассмеялся, а попутчик мой окончательно обиделся, и мы поехали в Запруды.
Из Запрудов до Антополя, заплатив двойные прогоны, мы поехали проселками. Приехав в Антополь, я ужасно проголодался.
— Есть что-нибудь съесть? — спросил я у писаря, вышедшего в чемарке с кутасами (кистями).
— Ничего нет.
— Отчего же вы не держите?
— Не держим.
Из-за двери выглянула еврейская физиономия и спряталась; потом опять выглянула, потом опять спряталась, и наконец через порог переступил тонкий, длинный еврей.
— Може паны что-нибудь скушали бы? — спросил он, подобострастно улыбаясь.
— А что ты дашь нам?
— Могу дать курицу жареную; могу дать рыбу вареную, могу дать яйца всмятку.
— Давай курицу, рыбу и яйца всмятку, — радостно воскликнул я, как Осип в доме Сквозника-Дмухановского, где были щи, каша и пироги. Поели прекрасно и за все заплатили 80 копеек.
— Отчего бы пану не держать кушанья? —
— Не стоит, — отвечал он, сделав косую мину и поправив широкий лакированный пояс.
— А вот евреи так не думают!
— Это уж их дело.
— Вы, кажется, не любите евреев?
— Кто их любит! Подлый народ.
— Эт! О них и говорить не стоит.
— А если б вот не евреи, так пришлось бы голодать, глядя на ваш пояс.
Пан писарь обиделся и ничего не ответил.
Вечером приехали в Яновку. Пред въездом в Яновку нас остановили несколько крестьян. Посмотрели в фурманку и отошли прочь к горящему костру, сказавши ямщику: “Поезжай с Богом”.
— Чего они смотрели? — спросил я ямщика.
— Сена.
— Зачем же они смотрели сена? Что им за дело до сена?
— Быдло (рогатый скот) в Дрогичине падает, так чтобы хворобы (болести) оттуда не завезли с сеном.
А проезжая Дрогичино, я видел, как коровы тянули из лужаек грязную болотную воду, и только удивлялся, как такое пойло не произведет громадного падежа. В Яновке мы совсем осмеркли. В ожидании самовара я сидел на крыльце и, смотря на все меня окружающее, вспомнил сумерки в роскошных надднепровских хуторах; вспомнил теплый пейзаж, которым родная семья часто любовалась с крылечка панинской мазанки, глядя на Долгий лесок, на зеркальную поверхность пруда, на деревушку вверху Гостомли, скромной реки, не значащейся ни на одной географической карте. Тут пели, читали, вспоминали, пили “по чарци”, “щоб усим легенько згадалось”, а кругом зелень только синеет; желтый лист порою перекатится через дворик, но в воздухе еще тепло; из-за горки несется молодецкая песня, то давящая, то безумно веселая; из деревни слышится многоголосый собачий лай, и около колен вертится пятилетняя девочка с голубыми глазенками и умным личиком.
— Не уезжай, мой голубчик, не уезжай, мой милый, — говорит она, — я хочу, чтобы ты был со мною.
В Яновке нет ничего этого. Гладкая равнина, идущая от самого Белостока, очень приятна для соображений строителей Литовской железной дороги; но для глаза я не знаю ничего утомительнее и печальнее. Это не саратовская степь с густым колосом; не новороссийская степь с травою, в которой баран спрячется; это даже не жаркие Рынь-Пески, не киргизское раздолье, — а это холодная, белая неблагодарная почва, над которой человек без отдыха и покоя льет свой кровавый пот, нередко для того, чтобы собрать тощие колосья руками, как берут в России лен или замашни. Не то что дико и угрюмо, а как-то печально, безотрадно, холодно и серо. Бледные люди, женщины с изнеможенными лицами и присохшими грудями, мужчины с длинными космами редко расчесанных волос, колтуны, какая-то запуганность, задавленность в глазах и серое небо над серой землею. Скорей бы в Пинск на роздых, авось выздоровею и отведу на чем-нибудь глаза, не видавшие, с самых Кивачей, ни одного благообразного облика.
Из новейших писателей о Пинске и о здешнем крае подробнее многих писал польский литератор Крашевский. Его сочинение “Wspomnienia Polesia, Wolynia i Litwy” (“Воспоминания о Полесье, Волыни и Литве”), изданное в Париже два года назад, без хронологической даты, известно всем, знакомым с литературою западных славян. [29] Оно не составляет чисто научного исследования, даже в нем очень немного сведений археологических, исторических и статистических, но оно очень верно знакомит с характером края и, по легкости своего изложения, не утомляет капризного внимания славянского племени, приученного литературою последних лет только ко всему такому легонькому. Впрочем, описания в роде “Wspomnie'n” Крашевского, по моему крайнему разумению, в данный момент исторического развития общества часто могут служить интересам края гораздо прямее, чем, например, многие изыскания, чтение которых превосходит меру обыкновенного человеческого терпения. Я о Пинске вообще думал не чаще большинства моих милых соотечественников, и значение этого города, и характер его населения мне были знакомы весьма поверхностно. Поэтому понятно, что прежде чем выйти из дома Фрейма Гринберга, в котором мои кости отдохнули на довольно чистой постели, я развернул “Wspomnienia” Крашевского. Вступление мое в пределы, подведомственные пинскому городничему, несколько разнствует со вступлением в эти же пределы г. Крашевского. Он въезжал в Пинск со шляхтичем, и зато его у городского столба остановил еврей с железным щупом, ткал им в повозку и попортил чемоданы, отыскивая водки, которую, по замечанию г. Крашевского, сюда можно ввезти только в желудке; а я въехал с почтовым ямщиком, и за то меня не обыскал еврей. Но, как я все-таки видел сквозь мрак ночной фигуру еврея со щупом, то и не сомневаюсь, что сын израилев носит этот инструмент не для чего иного, как для употребления, описанного на 92 странице 2-го издания “Wspomnie'n” Крашевского.
29
Первое издание этого сочинения вышло в Вильне, в начале сороковых годов, а второе, с небольшими поправками, с политипажами в тексте, издано в Париже.
Теперь Пинск уездный город Минской губернии, в которой полагается местонахождение известной сморгонской академии медвежьих наук. Мирное население нынешнего Пинска состоит из христиан и евреев. Христиане исповедуют римско-католическую веру, но есть и православные, а говорят все, без исключения, на польском языке. Евреи разделяются на обыкновенных, т. е. талмудистов, или, как они себя называют, “старозаконных”, и хасидов, они же китаевцы и скакуны. Г. Крашевский называет этот раскол сектою хасидов, китаевцев или каролинцев, производя последнее из трех названий от Каролина, бывшего предместья Пинска, теперь совершенно с ним соединенного и составляющего часть его полицейского разделения. В настоящее время, как я сегодня узнал, схизматствующие сыны Израиля утратили название каролинцев и зовутся обыкновенно китаевцами или еще чаще скакунами. Откуда произошло название китаевцев, мне никто не объяснил, а их раввин, к которому я хотел обратиться, выехал из Пинска и живет теперь в м. Столине, что на р. Горыне. Скакунами же они прозваны за обычай прыгать, “скакать”, во время совершения общественной молитвы, и в целом крае у простолюдинов они известны, собственно, только под этим названием. Каролин и Пинск теперь благоденствуют под опекою общего покровителя г. городничего и только делятся на две партии по отношению к двум частным приставам. Имея в виду, что уездный город Пинск не только имеет городничего, без которого не бывает города, но даже частных приставов, да еще не одного, а двух, я уж не хочу говорить, что Пинск нимало не напоминает ни Кром, ни Малоархангельска, ни Борзны, ни Черни, ни (спаси Господи!)
Но возвращаюсь к Пинску, каким он мне представился сегодня с различных точек зрения, на которые меня ставили здешний старожил К. Киневич и купец Меер Мовша Левен. Прежде всего г. Киневич познакомил меня со следами исторических памятников былого Пинска. Мы были сегодня в очень многих местах. Сначала зашли в православный девичий монастырь. Церковь и жилые здания этого монастыря принадлежали католическим монахам ордена бернардинов.
Отобранный от бернардинов монастырь долго оставался пустым и служил складом для хлебных запасов; потом, когда деревянный монастырь, отобранный от сестер базилянок, пришел в ветхость, жившие в нем православные монахини переведены в бывший бернардинский монастырь, который с тех пор стал называться Пинским Варваринским девичьим монастырем. В ограде этого монастыря помещается довольно красивая церковь в западном стиле, большой каменный корпус, в котором отделана только одна небольшая часть и большой деревянный флигель. Я шел в монастырь для того, чтобы видеть камень с санскритскими надписями, вырытый, будто бы, еще при постройке не существующего теперь деревянного монастыря сестер базилянок, и фрески, оставшиеся на стенах храма бр<атьев> бернардинов. Не найдя камня около церкви, где он лежал, по словам моего путеводителя, мы пошли к игуменье. Маленькая девочка, сидевшая в передней за какою-то книжечкою, спросила, что нам нужно, и побежала. Я посмотрел книжечку, оставленную девочкою: это был польский “Elementarzyk”. [30] В углу на столике лежало еще пять таких же истрепанных и испачканных elementarzyk'ow, по которым в здешнем крае учат грамоте. Чрез полчаса нас попросили в залу. Очень добродушная игуменья взяла ключ и сама вызвалась показать нам свой монастырь. Сначала мы зашли в теплую церковь, помещающуюся над кельею игуменьи, в здании, которое перешло от бернардинов неотстроенным и до сих пор не отстроено. Церковь бедна так, что и передать трудно. Все мелко, безвкусно, слеплено на живую руку и до крайности мизерно.
30
Букварь (Польск.)
Постояв тут, я сказал игуменье:
— Позвольте, матушка, пройти в вашу большую церковь.
— Пойдемте, пойдемте.
— Позвольте просить вас указать нам также камень.
— Какой камень?
— С надписями, что лежал в старом кляшторе (монастыре) сестер базилянок, — пояснил мой чичероне.
— А! Помню, помню; только его теперь нет здесь.
— Где же он?
— Мещанин тут есть Ходорович, так он его взял: на могилки своим положил.
— Хотелось бы его видеть.