Из сборника рассказов "Низины"
Шрифт:
— Отныне я буду всю жизнь ходить в черном.
Конец косы мать поджигает. Коса протянулась через стол и горит, как бикфордов шнур. Огонь лижет ее и пожирает.
— В России они меня остригли, — жалуется она. — По их словам, это было самое легкое наказание. Я шаталась от голода. По ночам забиралась на свекольное поле. У сторожа имелось ружье. Он бы меня убил, если б заметил. Но по полю ни шороха. Стояла поздняя осень, свекольная ботва от холода почернела и свернулась.
Матери я уже не вижу. Коса еще горит. Комната наполнена дымом.
— Они тебя убили, — говорит моя мать.
Мы
Вдруг ее костлявая рука зарывается мне в волосы. Она трясет мою голову. Я кричу.
Открываю глаза. Комната кружится. Я лежу, замкнутая в шаре из белых растрепанных цветов.
После возникает ощущение, что бетонная коробка дома опрокидывается и содержимое вываливается прямо на землю.
Звонит будильник. Субботнее утро, полшестого.
Мужчина со спичечным коробком
Каждый вечер деревня сгорает. Сначала выгорают облака.
Каждое лето прихватывает с собой чей-нибудь сарай. И всегда в воскресенье; пока люди танцуют и играют в карты, сараи догорают. Сперва наползают сумерки, выгибаясь, как толстая кишка, вдоль улиц. Потом в самом низу, под соломой и сухим быльем, начинает тлеть. Но известно это лишь одному, мужчине со спичечным коробком, что несет свою ненависть за кукурузные поля, за картофельную ботву. Там, на огороде, он, щуплым подростком, таскал мешки и мотыжил свеклу. Там, в доме, он спал в хлеву. Там называла его батраком ровесница с гладкими белокурыми косами, она зимою ела апельсины и брызгала ему в лицо соком пахучей корки. Теперь он идет через кукурузу, шелестящую у него за спиной, и сам верит, будто он — ветер.
Тот толстяк на улице все еще провожает его своими маленькими жесткими глазками и садится за другой столик в буфете, но через плечо то и дело заглядывает ему в лицо.
Теперь пламя бьется во все стороны, оно выгибается, развевая свои горячие алые юбки, и вздымается ввысь к черепице на крыше. Уже и на деревенском небе проблескивает жар.
"Огонь", — кричит один, потом двое, потом все выкрикивают то же слово, и деревню на холме шатает. Отовсюду несутся люди с ведрами.
С празднований прибывает пожарная команда с красным насосом на колесах, он размахивает среди деревьев вытянутой сипящей рукой. Раскаленная громадина сарая трещит, а вокруг все сверкает и струится. Потом, разламываясь, рушатся с грохотом стропила. Цистерна нагрелась, а лица становятся красными и черными и отекают от страха.
Стою во дворе, ноги приросли к горлу. Нет у меня ничего, кроме этого сдавленного горла. И моя гортань скачет через заборы.
Огонь клещами терзает меня. Когда он подходит совсем близко, мои ноги превращаются в черное обугленное дерево.
Подожгла я, и только собаки это знают. Каждую ночь они пробегают через мой сон. Говорят, что не выдадут, но залают до смерти.
Мужчины, стремглав, бросились к нам во двор. Молоко вылили в огород и взяли ведра. Они позвали с собой моего отца, потянули за руку. "Идем, — сказали они, — ты тоже в пожарной команде, и у тебя есть нарядная фуражка и темно— красная форма. Отец подхватил своим ртом их крик
Горячий пот течет у меня по лбу, под веками красная волна жжет зрительный нерв.
Я во весь дух мчусь по траве. Туда, где стоит глазеющая толпа.
И останавливаюсь.
На затылке ощущаю их пронизывающие взгляды.
И все время со мной рядом мужчина со спичечным коробком.
Его локоть возле моей руки. Твердый и острый локоть.
С подошв у него отваливаются комья огородной грязи.
Никто больше не глядит на меня. Они всего лишь спины и задники, завязки передников и концы платков.
И все молчат.
Они и сегодня молчат, однако меня они отторгают.
А в воскресенье он выигрывает партию в карты. И танцует он отлично, мужчина со спичечным коробком.
Немецкий пробор и немецкие усы
Один приятель вернулся недавно из близлежащей деревни. Хотел там навестить родителей. Он рассказал, что в деревне целый день смеркается, но ни дня не настает, ни ночи. Нет ни утренних сумерек, ни вечерних. У людей сумерки на лицах.
Никого он не узнавал, хоть много лет прожил в этой деревне. У всех одинаковые серые лица. Он пробирался мимо тех лиц, здоровался и не получал ответа. Наталкивался беспрерывно на стены и заборы. Порой случалось идти через дома, стоящие поперек дороги. Двери за ним, хрипя, захлопывались. Когда дверей впереди не оказывалось, он знал, что снова очутился на улице. Люди разговаривали, но их язык был ему непонятен. Он не мог даже распознать, далеко или близко эти люди проходят, отдаляются они или приближаются. Услышав постукивание палки о стену, он какого-то человека спросил о своих родителях. Тот произнес длинную фразу, в которой многие слова рифмовались, и указал палкой в пустоту.
На вывеске под электрической лампой было написано: Парикмахерская. Парикмахер выплеснул за дверь на улицу воду с белой пеной, из плошки. Мой приятель вошел внутрь. Старики на скамейках, сидя, спали. Когда очередь подходила, парикмахер выкрикивал имя. Крик будил некоторых, они хором повторяли имя. Вызванный просыпался, и, пока он усаживался в кресло перед зеркалом, остальные снова засыпали.
— Немецкий пробор? — спрашивал парикмахер.
Клиент молча кивал, глядя в зеркало. Старики на скамейках спали без продыху и, казалось, не дышали. Они сидели выпрямившись, как мертвецы. Слышалось лишь щелканье ножниц.
Парикмахер выплеснул за дверь на улицу воду с белой пеной. Вода пронеслась возле моего приятеля. Тот прижался спиной к дверному косяку. Парикмахер вытянул губы, вроде собирался свистнуть. Но не свистнул. Он обвел строгим взглядом лица спящих и поцокал языком. Вдруг он выкрикнул имя отца моего приятеля. Несколько человек проснулись и с широко открытыми глазами повторили это имя. Мужчина с серым лицом и черными закрученными усами встал и пошел к креслу. Старики на скамейках снова уснули.
— Немецкий пробор? — спросил парикмахер.