Из современной английской новеллы
Шрифт:
— Пятерка за беспокойство. Нормально?
Остальные деньги он сунул в карман джинсов, потом еще лениво порылся в бумажнике. Вынул и оглядел мою банковскую карточку.
— Ага. Сходится. Там внизу на столе все ваше.
— На столе?
— Ну, писанина.
Три первых главы были отпечатаны, очевидно, он заглянул в титульный лист и запомнил мою фамилию.
— Я приехал сюда кончать книгу.
— Книги сочиняете?
— Да, в те часы, когда меня не грабят.
Он продолжал осмотр бумажника.
— А какие книги?
Я промолчал.
— Ну вот, которая внизу, она про что?
— Про человека, о котором вы, надо полагать, не слышали, и лучше, знаете ли, давайте покончим с этой неприятной процедурой.
Он
— Почему это вы так уверены, что я ничего не знаю?
— Я вовсе не имел этого в виду.
— От вашего брата вечно дождешься.
Я попытался скрыть закипавшую ярость.
— Герой моей книги — давно покойный сочинитель по фамилии Пикок. Его теперь уж мало кто читает. Вот и все, что я хотел сказать.
Он окинул меня взглядом. Я преступил еще одну новую заповедь и понял, что надо быть осмотрительней.
— Так. И чего же тогда про него писать?
— Я люблю его вещи.
— Почему?
— В нем есть те качества, каких, боюсь, недостает нынешнему веку.
— Например?
— Он защищал гуманизм. Добрые нравы. Общее благо… — на кончике языка у меня вертелось "приличие", но этого я не произнес.
— А мне вот Конрад нравится. Лучше всех.
— Многие разделяют вашу точку зрения.
— А вы так нет?
— Он прекрасный писатель.
— Лучше всех.
— Один из лучших, бесспорно.
— У меня вот про море есть. Офонареть. Точно? — Я кивнул, выражая, как мне казалось, подобающее согласие с этим суждением, но его мысли, по-видимому, еще витали вокруг моей оскорбительной реплики относительно писателей, о которых он мог и не слышать. — Я иногда вижу — книжки лежат всякие. Романы. Исторические книги. Альбомы. Я их домой беру. Читаю. Спорим, я насчет старинных вещей больше всякого антиквара секу. Учтите, я и в музеи хожу. Просто поглядеть. А брать в музеях — это извини меня. Воровать в музеях — это своего же брата работягу обкрадывать, который туда для культуры ходит.
Он, кажется, ждал моего ответа. Я снова туманно кивнул. У меня разболелась спина, я сидел вытянувшись, пока он все это нес. Беда была даже не в тоне, а в темпе: он избрал andante, тогда как следовало бы предпочесть prestissimo.
— Надо, чтоб все по музеям. Никакой частной собственности. Музеи — и все. Ходи и гляди.
— Как в России?
— Точно.
Литераторы вообще падки на эксцентрику. Определение "привлекательный", конечно, вряд ли приложимо к тому, кто разлучил вас с отнюдь не лишними сорока пятью фунтами. Но я умею неплохо воспроизводить разные акценты и рассказывать анекдоты, которые на этом немилосердном даре и построены, и, превозмогая досаду и страх, я уже смаковал кое-какие мыслительные и лингвистические вывихи моего истязателя. Я тонко ему улыбнулся.
— А как же насчет их отношения к воровству?
— Э, друг, там бы я не стал воровать. Очень просто. Это ж ненависть нужна. Точно? У нас хватает чего ненавидеть. Четко. Ну а у них там кое в чем перебор, зато хоть им чего-то надо. А у нас ведь жуть. Всем на все плевать. У нас кому больше всех надо? Вонючим тори. Ну, эти, я скажу, артисты. Ребята вроде меня против них — тьфу.
— Мои друзья, хозяева этой дачи, не тори. Отнюдь. Да и сам я не тори, если на то пошло.
— Ладно уж.
Это он бросил беззлобно.
— И мы вряд ли угрожаем общему благу.
— Вы что, разжалобить меня хотите или как?
— Нет, лишь слегка намекнуть вам о сложностях жизни.
Он стоял, уставив в меня взор, и я понял, что сейчас пойдет новая порция псевдомаркузианских (если это не тавтология) плоскостей. Но вдруг он отогнул край желтой перчатки и глянул на часы.
— Жаль-жаль. Было очень приятно. Точно. Ну вот. Мне, это самое, пора когти рвать. Далеко ехать. Я только выпью чашечку кофе. Порядок? А вы вставайте, одевайтесь не спеша и топайте вниз.
Снова меня охватил обманутый
— Почему одеваться?
— Вас придется связать. А зачем вам голышом-то мерзнуть, слушай? Ведь незачем?
Я кивнул.
— Ну вот и порядок. — Он пошел к двери, но повернулся: — А вы кофе не желаете, сэр?
— Нет, благодарю.
— Чашечку? А? Я — пожалуйста.
Я покачал головой, и он отправился вниз. Я был совершенно разбит и гораздо больше обескуражен, чем мне казалось, пока длилась наша беседа; вдобавок я понимал, что это еще цветочки. Предстояло же мне сидеть связанным и непонятно, до каких пор. Чтобы не отвлекаться, я не переадресовал свою корреспонденцию, стало быть, вряд ли сюда мог явиться почтальон. Молоко, как объяснила мне Джейн, я должен был сам носить с фермы. И неизвестно, для какой надобности кому-то сюда ходить.
Я встал и начал одеваться — и обдумывать свои впечатления о новоявленном Рэфлзе. Его упоение собственными модуляциями по крайней мере позволило мне сделать некоторые выводы о его среде. Каково бы ни было изначальное его происхожденье, я не сомневался, что теперь он обретается в Лондоне — во всяком случае, в большом городе. Регионального акцента я не уловил. Казалось бы, это доказывало не столь пролетарское происхождение, на какое намекали его невообразимые обороты; и все же я чувствовал, что он скорей поднялся из низов, нежели опустился. Он явственно порывался впечатлить меня притязаниями на некую образованность. В общем, я готов был допустить, что он окончил школу или даже прослушал первый курс в каком-нибудь захудалом университете. Я узнал в нем защитные приемы на почве разочарованности, знакомые мне уже по детям кое-кого из друзей.
Младший сын Мориса и Джейн недавно избрал столь же неплодотворную и немирную стезю (несказанно уязвив родителей, более чем терпимых, как и подобает жителям Хемпстеда, к духу молодежного бунтарства). Он бросил Кембридж и "никому не нужную" юриспруденцию — что для отца-адвоката, разумеется, вдвойне приятно — и объявил, что отныне посвятит себя композиторству в жанре народной музыки. Несколько месяцев он мыкался и злился (так я понял со слов родителей) из-за того, что успех на этом поприще не дался ему тотчас, а затем удалился на покой — если такое выражение здесь уместно — в маоистскую коммуну, руководимую беглой дочерью ловкача миллионщика, в Южном Кенсингтоне. Я несколько легкомысленно излагаю перипетии его карьеры, но в глубокой и вполне понятной горести Мориса и Джейн из-за губительных выходок Ричарда, право же, нет ничего потешного. Я получил подробный отчет о печальном вечере, когда он впервые ополчился на Кембридж и изобличал весь их образ жизни. Он перечеркивал всю их благородную борьбу за добрые, честные цели — начиная от ядерного разоружения и кончая защитой платанов на улице Фицджона, — но главное их преступление (так говорила Джейн) усматривал в том, что они все еще живут в доме, который сразу после женитьбы в 1946 году обошелся им в несколько тысяч, но который теперь стоит тысяч шестьдесят, если не больше. Бойкие сатирики давно уже взялись за им подобных, без труда усмотрев противоречие между их уютной частной жизнью и полной борьбы за интересы обойденных жизнью общественной. Возможно, блестящему адвокату и впрямь не следовало бы так обожать премьеры, даже если он безотказно дает бесплатные консультации группам общественников: возможно, члену местного совета от лейбористов (каковым много лет подряд состояла Джейн) и не следовало бы потчевать мужа обедами, достойными Элизабет Дэвид [28] ; но самое страшное их преступление в глазах Ричарда было то, что эту свою устоявшуюся жизнь они считали разумно-порядочной, а не ханжески-утробной.
28
Автор нескольких поваренных книг.