Из воспоминаний
Шрифт:
По случаю бракосочетания нового государя ряд земских и дворянских собраний посылал ему поздравительные адреса, и в них высказывал те очень скромные пожелания, которые принципу самодержавия не противоречили. Так нашумевший тогда адрес Тверского земства кончался такими словами: "Мы ждем, Государь, возможности и права для общественных учреждений выражать свое мнение по вопросам, их касающимся, дабы до высоты престола могло достигать выражение потребностей не только представителей администрации, но и народа русского".
А свою речь на этом собрании инициатор адреса Родичев кончил так: "В настоящее время вся наша надежда, наша вера в будущее, наши стремления все обращены к Николаю II. Николаю II - ура.
Эти слова со стороны Родичева, которого никто не заподозрит в лукавстве или угодничестве, показывают то лояльное отношение к власти монарха, которое лично я наблюдал в 1894 г. на этом
Трагедия России была в том, что самодержавная власть стала бороться тогда не с Революцией, в чем была обязанность всякой государственной власти, не с конституцией, которую тогда никто открыто не требовал, а с самым духом Великих Реформ 60-х годов, которые могли и должны были в результате безболезненно привести к конституции.
Я уезжал из Москвы, когда там только начиналось кипение общества и все было полно лучших надежд. И я был уже в Ростове в новой среде, когда последовал ответ государя на эти надежды, его знаменитый окрик о "бессмысленных мечтаниях" по адресу тех, кто приехал его поздравлять. Так в предстоящем скоро конфликте общественности и самодержавия, император выступил тогда "агрессором", нападающей стороной. Брошенная им неосторожно перчатка была поднята, и тогда зародилось то движение уже против самодержавия, которое в 1905 году кончилось дарованием конституции. Но в Ростове этот конфликт отражался не так, как в Москве. Помню, как генерал Суражевский в присутствии своих офицеров радовался оглашенным в газетах словам государя потому, что они "кладут предел колебаниям" и принцип самодержавия укрепляют. Если часть офицеров и смотрела на это иначе, то выражать своих политических мыслей они не решались. В Ростове была уже другая Россия.
Со мной лично в это время произошла маленькая, но характерная, неприятность. Перед отъездом из Москвы, уступив просьбам товарищей, я согласился взять на свое имя устройство студенческой вечеринки.
{217} Это была обычная формальность, которая в данном случае имела хороший предлог, т. е. мой отъезд на военную службу. И действительно разрешение мне было сразу дано. На эту вечеринку я сам не ходил и даже не помню, не состоялась ли она уже после моего отъезда в Ростов. Как бы то ни было, на ней произошел какой-то конфликт с полицией, за который я был cделан ответственным, как формальный устроитель вечера. Это и навлекло на меня новую кару. В Ростове я получил бумагу от Московского генерал-губернатора, по которой мне на три года был запрещен въезд в Москву, считая со дня окончания мной военной службы. Такая странная формулировка показывала, что пока я на службе, я защищен от чисто полицейских вмешательств; сам великий князь, когда он действовал не как Командующий военным округом, а как генерал-губернатор не мог мной распоряжаться, пока я солдат. Одновременно с этим я был подвергнут надзору полиции, но полиция только сообщила об этом моему военному начальству, сама же осуществлять надо мной надзор не имела права.
Я насмотрелся потом на много подобных курьезов, дотоле мне неизвестных, но характерных. Однако не хочу о них сейчас говорить. Моя военная служба проходила для меня очень легко. Я был "вольноопределяющийся" и поэтому жил не в казармах, а на частной квартире; генерал Суражевский, мой родственник по своей жене, в доме которого я столовался, был не только моим высшим начальством, но и первым лицом в этом городе. Никто потому меня не притеснял, у меня было больше, чем нужно, свободного времени. К магистерскому экзамену я мог исподволь подготовляться, а военная служба, давая на это досуг, могла быть этим даже полезна. Но все такие расчеты были расстроены главным для меня событием этого года: болезнью и смертью отца.
Ему было только 57 лет; он был здоровой натурой. С детства не помню, чтобы он серьезно хворал, {218} хотя на похоронах бабушки, где он хотел поддержать поскользнувшийся гроб, он надорвался, получил грыжу и должен был носить постоянный бандаж. Только последний год своей жизни он схватил какую-то инфекцию, покрывался фурункулами, которые, по тогдашнему обыкновению, торопились вскрывать. Потом заболел той неопределенной болезнью, которую тогда называли "инфлюэнцией", а теперь зовут "гриппом". Инфлюэнция перешла в воспаление легких, его насильно заставили лечь и как будто все обошлось. По настоянию врачей, он решил дать себе настоящий отдых и уехал на целое лето в деревню, чего ни разу не делал. Он строил планы, как проведет это лето, и был далек от мысли, что ему что-либо угрожает. Я вернулся в Ростов успокоенный.
Но письма из Москвы опять стали тревожными. Температура у отца поднялась, подозревали гнойник, делали пробные проколы, но безуспешно. Наконец, мне рекомендовали приехать. Стало ясно, что положение резко ухудшилось. И когда врачи, наконец, определили болезнь, то одновременно установили, что средств для лечения ее в тогдашней медицине не было. У отца оказался септический, стрептококковый эндокардит, т. е. инфекционное воспаление внутренней оболочки сердца. Болезнь внешне выражалась в пароксизмах, которые повторялись все чаще, хотя в промежутках между ними отец считал, что он выздоровел, но новый пароксизм появлялся немедленно. Так до конца он не знал, что у него за болезнь, хотя несколько раз расспрашивал об этом моего брата студента-медика. Один из таких пароксизмов кончился переходом в менингит, воспаление мозга, потом афазию, при которой он старался что-то сказать, но не мог.
Вечером 4 мая 1895 г. он умер, не приходя в сознание. Смерть отца явилась концом нашей прежней балованной жизни. До тех пор на нас не лежало заботы {219} о ней. Мы жили в казенной квартире, в Главной больнице, в которой все мы родились, и не задавались вопросом, чем мы живем. Знали, что отец хорошо зарабатывал, что после матери и бабушки М. П. Степановой остались дома и именья. Сколько все это давало, какие средства жизни были у нас, мы не спрашивали.
Обо всем этом узнать пришлось впервые только теперь. К этому времени мои младшие братья были уже на ногах. Один брат был уже женат, и состоял на государственной службе по Министерству финансов; другой брат шел по дороге отца, как окулист, и место в отцовской Глазной клинике было ему обеспечено. Только я, старший, все еще только к чему-то готовился и размышлял, чем заниматься. Так продолжать было больше нельзя. Нельзя было всю свою жизнь подавать только "надежды", да сдавать успешно "экзамены", что сделалось как бы моей специальностью. У меня еще было время подумать, но надо было решать. Пока же нашей семье предстояло одно: съезжать с казенной квартиры, где мы все родились и провели всю свою жизнь; мне же, кроме того, окончить военную службу, отбыть лагерный сбор, и как бы в насмешку над судьбой, сдать еще один очередной экзамен: на "прапорщика запаса".
На квартире нам позволили остаться до осени. Ген. Суражевский был сделан командиром 1-ой бригады, которая стояла в Москве. Я сдал экзамен на прапорщика и осенью уже мог располагать собой по своему усмотрению. С меня сняли запрет жить в Москве. К этому времени я принял решение, что с собой делать: я решил жизнь свою переменить и посвятить себя адвокатуре.
Для такого неожиданного решения у меня было не одно основание, кроме потребности в заработке. Та дорога, которая передо мной казалась открытой, дорога ученого и профессора, была если не вовсе {220} закрыта, то затруднена усмотрением представителя власти, попечителя Боголепова. Не в первый раз в моей жизни я встречался с такими ее распоряжениями. Она когда-то исключала меня из студентов по "политической неблагонадежности", запрещала мне въезд в Москву, теперь отстраняла от ученой дороги. Правда, всё это кончалось благополучно. За меня заступались. Но я не хотел вступать на дорогу, где должен бы был от власти и ее капризов зависеть. Это, не говоря о сознании, что по натуре я не "настоящий ученый", охладило меня к перспективам, которыми меня соблазнял Виноградов. И я решил поставить крест на этой дороге.
Мой короткий жизненный опыт открыл мне другое: что главным злом русской жизни является безнаказанное господство в ней "произвола", беззащитность человека против "усмотрения" власти, отсутствие правовых оснований для защиты себя. Не даром, по шутливому выражению М. П. Щепкина, "ссылка на закон в глазах нашей власти есть первый признак "неблагонадежности", хотя наш Свод Законов и утверждал, что Россия управляется на твердом основании законов, хотя и была судебная власть, которая закон должна защищать, и учреждения, которые в этом должны были ей помогать. Защита человека против "беззакония", иначе защита самого "закона" и была содержанием общественного служения - адвокатуры. Свою задачу она должна была ставить именно так. Я невольно припоминаю споры, когда говорили об "адвокатской карьере". Большая публика была к ней несправедлива, думала, что ее задача - служить интересам клиентов, и не хотела понять, что если она им и служит, то только постольку, поскольку эти интересы находятся под защитой закона и права. В былое время и я разделял это предубеждение против нее.