Из воспоминаний
Шрифт:
Тогда начался ряд моих докладов по землячествам, не только своим, но и чужим, куда из любопытства стали меня приглашать; я сделал доклад и в объединенных Землячествах, в Центральной Кассе, хотя в ней не числился членом, и в Петровской Земледельческой Академии, где жили все в общежитии. Я не хотел слишком большой и преждевременной огласки тех видов на будущее, которые у меня с этим связывались. Я рассказывал только об Ассоциации, о ее необыкновенном развитии с тех пор, как она стала легальна, о приглашении, обращенном к нам международным студенчеством, о горизонтах, которые это нам может открыть. Многие из тех, кто позднее стали выступать против "легализации" землячеств, опасаясь исчезновения "политики" в них, не считали возможным ни игнорировать обращенного к нам приглашения, ни на него ответить отказом. Посылка делегата в Монпелье была почти предрешена. Неожиданное событие эти планы расстроило.
Этим событием были студенческие беспорядки 1890 года. Они носили
Наш арест был нелогичен и даже беззаконен. Мы были взяты у себя, внутри университетского здания, а не на улице. Перед арестом никто не поинтересовался узнать, зачем мы были в саду? В частности меня арестовали у крыльца химической лаборатории, где в этот день я занимался. Через день или два, чтобы юридически кое-как оправдать наш арест, нам было всем предъявлено бессмысленное обвинение "в принадлежности к социал-революционной партии". Нас по одиночке вызывали в контору расписаться в том, что нам объяснили причину ареста. Для меня, который очутился в толпе, только чтобы уговаривать всех разойтись, такое обвинение было просто смешным, Еще в самом Манеже многие ко мне подходили выразить свое удовольствие, что я будучи противником {118} сходки, из солидарности с ними за нее и на себя брал ответственность. Похвала незаслуженная, так как все сделалось помимо меня, и своего отношения к этому высказать мне еще не пришлось.
В тюрьме мы неожиданно получили то, чего всегда добивались: возможность сознавать себя не "отдельными посетителями", а коллективом, сообща обсуждать свое положение и принимать общие решения о том, что нам делать. Несмотря на отсутствие университетских и тюремных властей, на полную свободу собраний, обстановка для обсуждения подобных вопросов не была благоприятна; среди нас могли быть подосланные агенты и провокаторы. Но мы об этом не думали.
В первый же день ночью нас разбудили, предлагая указать среди нас четырех студентов: Сапожникова, Антоновича, Сопоцько, имя четвертого я позабыл. Они были среди нас, но начальство в лицо их не знало. Вызов их все-таки им добра не сулил. Антоновича, члена сибирского землячества, лично я знал хорошо; с Сапожниковым спорил в саду перед арестом; Сопоцько узнал только потом; он тогда считался "толстовцем" и, как мне говорили, потом сделался исступленным правым и провокатором. Но что в тот момент было нам делать? Собрались на совещание, надо было выбрать председателя, и со всех сторон стали кричать мое имя; не знаю, чему я был этим обязан; тому ли, что, несмотря на спор с Сапожниковым, очутился в Манеже, или докладами о Парижской Ассоциации?
По моему предложению было признано, что заинтересованные должны сами решить, что им делать; если они предпочтут скрываться - мы их, конечно, не выдадим; если же они хотят себя назвать, мы не имеем права их отговаривать. Они предпочли сами явиться. Это был единственный случай, когда мы что-то "решили". На остальных собраниях были только разговоры. Помню общее от них впечатление. Рассуждали о том, что нам делать, какие {119} предъявить к правительству требования, как это было сделано в 1887 г. Большинство не хотело понять, что, когда мы в тюрьме, мы никаких условий ставить не можем, что нам нечем правительству угрожать. Мы старались узнать, что происходило на воле. Ко мне пришел лечивший меня доктор В. А. Остроумов узнать о здоровье. От него мы узнали, что в городе все спокойно, что наш арест впечатления не произвел. Это подтверждали и другие. Через несколько дней в тюрьму привели новую партию студентов в 77 человек. Их поместили в другом помещении. Мы видеть их не могли, но могли перекликаться через внутренний двор. Они рассказали, что сходки кое-где возникали, но их умышленно не трогали, и они прекратились. Привели потом 3-ю
Иногда от разговоров о том, что мы могли и должны были делать уходили в область чистой политики, даже читали на эту тему доклады.
И опять характерно, что те "политические разногласия", которые позднее разделяли на лагери и направления, споры с "либералами" в порицательном смысле, и между революционерами обоих толков - марксистов и народников - в тюрьме еще не отражались ничем. Они тогда студенческую массу не волновали, как это стало позднее.
Конечно это безразличие не мешало нам реагировать на то, что мы видели своими глазами. Мы нисколько себе не противоречили, когда проявляли горячее сочувствие к "политическим арестантам". Раз {120} двух из них, в штатском, вывели на прогулку из башни-и мы их увидели. Словно электрический ток пробежал по тюрьме. Все привалили к окнам, пели им песни, сообщали новости о том, что происходит, пока их не увели. Потом целый день сторожили все окна башни, потому что в одном из них увидели руку, которая чертила в воздухе буквы. Мы сочувствовали им лично, их тяжелой судьбе, но как в тюрьме, так и на воле, деятельность, за которую эти люди сидели в "мешках", нас не увлекала. Мы не вдохновлялись никаким другим чувством, кроме долга "солидарности". Если были среди нас люди других более серьезных настроений, их было так мало, что они не выявлялись. Вероятно, на нас они смотрели с большим сокрушением.
Зато мы не уставали развлекаться от безделья. По вечерам устраивали литературно-музыкально-вокальные вечера, на которые приходили все, не исключая тюремных начальников. Издавались две газеты, которые шутя между собой бранились. Утром выходила либеральная газета, вечером консервативная; их читали на сходках. Консервативная газета, редакторами которой были я и Поленов, называлась "Бутырские ведомости" и имела эпиграф "Воздадите Кесарево Кесареьи, а Божие тоже - Кесареви". Либеральная газета называлась "Невольный досуг" и имела эпиграфом "Изведи из темницы душу мою". Первый номер консервативной газеты начинался так: "Официальный Отдел". "Г. Министр внутренних дел, осведомившись, что газета "Невольный Досуг" позволяет себе" и т. д. "постановил объявить ей сразу три предостережения в лице ее редакторов и подписчиков". Потом следовала передовая статья, в которой мы подражали Грингмуту: "С глубокой радостью мы, как и все истинно-русские люди, осведомились о распоряжении Министра внутренних дел. В самом деле, непростительная дерзость наших псевдолибералов переходит все {121} границы позволенного. Известно, что наше мудрое правительство в своей заботе об истинно научном просвещении открыло на днях новое учебное заведение Бутырскую Академию. И что же? Крамола забралась и сюда" и т. д.
Дальше таких невинных шуток не шли наши политические намеки. На 5-ый день сидения университетский суд над нами окончился; нам стали объявлять приговоры. С утра по группам вызывали в контору "с вещами", а вызванные не возвращались. Суд правления установил несколько категорий. Немногие были совсем исключены; другие отделались пустяками. Я попал в третью категорию, которая была уволена, но только до осени и с правом обратного поступления. Эта категория была объявлена "серьезными виновниками, но не вовсе морально испорченными и дающими надежду на исправление". Объявив решение часов в 11 вечера, полицеймейстер с вежливым поклоном нам возвестил: "Вы свободны".
Я был свободен, но мои планы на ближайшее время оказались разрушены.
То, о чем я мечтал, как о чем-то серьезном, о сближении нашем с международным студенчеством, оказалось лично для меня невозможным. Я был исключен, не был студентом, и поэтому в качестве студенческого делегата ехать уже не мог.
Но заграницу я все же поехал, но на других основаниях. По возвращении из Парижа я на охоте купил в лавочке колбасы, которая оказалась не свежей и отравился. Острый период отравления миновал, но я все слабел. Местное, слишком энергичное лечение, причиняло мне только вред, и врач дал обычный совет: переменить "обстановку" и на время уехать. А как раз в это время наша мачеха собиралась в Швейцарию погостить у своих близких друзей.
Я не хотел в этих воспоминаниях говорить о том, что имело бы слишком личный характер, как всякие семейные отношения, но в данном случае вопрос стойл несколько шире. Я был в старших классах {122} гимназии, когда отец вторично женился. Наша мачеха была дочерью Ф. Н. Королева, бывшего Директора Петровской Академии, назначенного туда после знаменитого убийства Нечаевым студента Иванова. (Сюжет "Бесов" Достоевского). Совсем молодой она вышла замуж за Ломовского, профессора высшей математики, по словам его знавших, исключительного человека по таланту и знаниям. Очень скоро он покончил с собой. О причине этого при нас не говорили.