Из воспоминаний
Шрифт:
{178} И вот в Москве, когда впервые слушалось дело, один из свидетелей неожиданно стал давать такие показания, которые противоречили всей нашей системе защиты. Смущенный этим я шепотом спросил Шишкина, что это показание значит? Он мне ответил:
"Я вам после объясню, это недоразумение, но это показание очень опасно". Карабчевский заметил, что я разговариваю шепотом с Шишкиным и чем-то встревожен; он стал требовать, чтобы я улыбался, а то присяжные мое смущение могут заметить и перетолковать. Я в нескольких словах ему пояснил, в чем опасность этого показания, которое мы только что слышали. А он мне ответил: "Неужели вы серьезно воображаете, что это русская лошадь?" Я и сейчас не понимаю, что хотел этим сказать Карабчевский. Может быть, из самолюбия ему было приятнее думать, что он защищает заведомо "неправое дело", чем что его обманули. Но он мне тогда пояснил, что адвокат, как
Грузенберг про свою встречу с Толстым сам рассказал в своей книге "Очерки и речи". Он ехал тогда из Севастополя с большого процесса, удачно прошедшего и, по его выражению, "его сердце было исполнено радости и гордости за защитников". В дороге ему пришлось прочесть в "Ниве" главы "Воскресения", где описывался суд над Катюшей Масловой и он вознегодовал на Толстого за то, что тот "променял {179} кисть гениального художника на перо публициста и моралиста". Он решил, не откладывая, увидать Толстого и спросить у него ответа на свои сомнения. По просьбе Грузенберга я его к Толстому привел и, как он сам в своей книге вспоминает, тотчас их оставил вдвоем. Разговор их происходил без меня. Грузенберг его описал. Это был один из вариантов того спора, который Владимир Соловьев с остроумием изобразил в своих "Трех разговорах", где оба собеседника ни до чего договориться не могут, ибо говорят о разных вещах. "Князь" там говорит с нетерпением: "Тысячу раз я слыхал этот аргумент", а г. Z ему отвечает: "Замечательно не то, что вы его слышали, а то, что никто ни разу не слышал от ваших единомышленников дельного или сколько-нибудь благовидного возражения на этот простой аргумент".
Подобный классический спор уже не мог Толстого интересовать. Он его слишком часто слыхал. В данном случае необычно было только то, что Толстой, всегда сдержанный и деликатный, на этот раз раздражился, и, по словам Грузенберга, ему "гневливо" ответил, хотя потом и "спохватился".
Неожиданную вспышку Толстого я себе могу объяснить, вспоминая, в каком настроении Грузенберг к нему шел. На то, что для Толстого было его "верой", религией, Грузенберг смотрел, как на неудачную публицистику; он шел к Толстому ее опровергнуть. Я помню, как Грузенберг тогда мне объяснил, зачем он хочет быть у Толстого. Я слишком хорошо такое желание понимал, чтобы нуждаться в "мотивировке" его. Но Грузенберг мне сказал, что о его приезде в Москву после громкого процесса на Юге говорили газеты, и что Толстой мог бы обидеться, если Грузенберг проедет через Москву, к нему не заехав. Такое опасение Грузенберга могло быть объяснено только тем его эгоцентризмом, которого не могли {180} отрицать в Грузенберге даже близкие друзья его, и который от него часто отталкивал, несмотря на его талант, заслуги и многие хорошие стороны. В нем знаменатель был много больше числителя. Если Толстой в нем это почувствовал, это не могло не подействовать на него отрицательно. Не даром он мне ничего не сказал о своем с ним разговоре, и я понял, что Грузенберг пришелся ему не по душе.
Совсем иначе вышло с Плевако. Он был верный сын Церкви и "государственник"; но Толстого он понимал, ценил его религиозную натуру, благоговел за это перед ним. Он не искал встречи с ним, но это сделал случай. Однажды по просьбе Толстого я защищал крестьянку из Ясной Поляны, обвиненную в детоубийстве; дело слушалось в Крапивне. Состав присяжных там был так неблагоприятно настроен, что я старался отложить это дело; это мне не удалось. Но просьбой об этом я создавал предлог для кассации, по нарушению знаменитой ст. 572 Уст. Уг. С. Приговор был обвинительный. Я просил Плевако написать от себя кассационную жалобу, чтобы обратить особое на это дело внимание Сената, что он и сделал. Приговор был кассирован. Когда дело слушалось вновь, он согласился поехать со мной на защиту. На этот раз подсудимую оправдали. У меня с Толстыми было условленно, что если дело окончится не слишком поздно, то на обратном пути из Крапивны я к ним заеду. Плевако мог без специального приглашения заехать вместе со мной. Мне было трогательно видеть. как в ожидании этой встречи волновался Плевако.
Нас обоих встретили радостно, так как мы привезли добрую весть об оправдании. Приехали к ужину. Плевако очевидно Толстому понравился,
Мне теперь трудно самому себе дать отчет, в чем среди многочисленных и противоречивых влияний на мою жизнь сказалось личное знакомство с Толстым.
Он не пытался меня перевоспитывать; шутя называл меня "старинный молодой человек", не объясняя, что хотел этим сказать. Я был еще студентом, когда он стал меня приглашать к нему заходить, чтобы вместе гулять по Москве. На некоторое время это превратилось в привычку. Мне было забавно наблюдать физиономии тех, кто неожиданно его узнавал, как это когда-то случилось со мной при моей первой встрече с ним на Никитской. Во время наших прогулок он только задавал мне вопросы о нашей студенческой жизни и я подробно на них отвечал. Мне было лестно с ним разговаривать, хотя я не понимал, что в моих рассказах могло быть для него интересно? Позднее я это понял: дело оказалось проще, чем можно было подумать. Когда в моду вошли велосипеды, Толстой, несмотря на свои годы, любил ездить на них. Я его как-то спросил в Ясной Поляне, зачем он берет велосипед, а не едет верхом? Он мне тогда объяснил, что ему бывает нужен некоторый полный умственный отдых; если он ходит пешком или едет верхом, это думать ему не мешает и его мозг не отдыхает. Если же он едет на велосипеде, то должен следить за дорогой, за камнями, колеями и ямками; тогда он не думает. Я понял, почему мои рассказы были ему нужны во время наших прогулок; он мог их не слушать, но они ему думать мешали и его мозг мог отдыхать.
{182} Со времени знакомства с Толстым я бывал у них очень часто, живал в Ясной Поляне; у Толстых я встречал не только его самого и все их семейство, но и многих знаменитых и интересных людей, которых я только там и мог встретить; припоминаю Б. Н. Чичерина, А. А. Фета, А. Ф. Кони, В. В. Стасова, Репина и многих других. Эти встречи могли быть интересны, но были слишком поверхностны, чтобы оставлять впечатление. Оставались в памяти только те, которые были связаны с чем-то особенным, хотя бы и не характерным. Помню один эпизод,
В Москве происходил международный съезд ученых, на который приехал Ломброзо. Он захотел этим приездом воспользоваться, чтобы побывать у Толстого. Я в это время был в Ясной Поляне. Ломброзо прожил там около суток. Много с Толстым говорил на ломаном французском языке. Речь шла и об его теории - Uomo delinquente (Преступный человек.), и о практических выводах, которые он из этого делал и о его русских последователях. Помню, как в разговоре он признал, что был во многом неправ, заявив без стеснения: "J'ai ecrit une betise" (Я написал глупость.).
Готовность Ломброзо ошибки свои признавать была Толстому по душе. Ломброзо всем очень понравился. Была жаркая погода; мы поехали на реку купаться. Эта река Воронка была быстрая и глубокая. Для детей и тех, кто не умели плавать, было сделано в купальне, где раздевались, искусственное дно. Но взрослые купались прямо в реке, а молодежь даже бросалась в нее с крыши купальни, стараясь на лету сделать сальто-мортале. Мы не даром были все деревенские жители. Ломброзо же был маленький тщедушный старичок, болезненный, обвешанный медицинскими приспособлениями против старческих немощей; в речку он не пошел, а купался внутри купальни, да и тут, благодаря маленькому росту, {183} чуть не захлебнулся, и мы должны были его вытаскивать из воды. Его беспомощность и скромность привлекали к нему симпатии. Когда он на другой день уезжал со скорым поездом, его решили на своих лошадях доставить до Тулы.
Меня просили с ним доехать туда, о нем позаботиться и поудобнее его устроить. Я ему взял билет, усадил в скорый поезд и не отходил от него, пока поезд не тронулся.
Скоро я и сам уехал в Москву; там зашел к Г. И. Россолимо, профессору психиатру, одному из устроителей Съезда, на который приехал Ломброзо. С Россолимо я был знаком еще со студенчества: у него собирался кружок, по типу существовавших тогда кружков саморазвития. В него входили преимущественно медики; ассистент проф. Остроумова Н. Д. Титов, С. С. Головин, Н. С. Сперанский, И. М. Чупров, С. С. Голоушев (писавший под псевдонимом Сергея Глагола) и др. Были и не медики.