Из воспоминаний
Шрифт:
Но письма из Москвы опять стали тревожными. Температура у отца поднялась, подозревали гнойник, делали пробные проколы, но безуспешно. Наконец, мне рекомендовали приехать. Стало ясно, что положение резко ухудшилось. И когда врачи, наконец, определили болезнь, то одновременно установили, что средств для лечения ее в тогдашней медицине не было. У отца оказался септический, стрептококковый эндокардит, т. е. инфекционное воспаление внутренней оболочки сердца. Болезнь внешне выражалась в пароксизмах, которые повторялись все чаще, хотя в промежутках между ними отец считал, что он выздоровел, но новый пароксизм появлялся немедленно. Так до конца он не знал, что у него за болезнь, хотя несколько раз расспрашивал об этом моего брата студента-медика. Один из таких пароксизмов кончился переходом в менингит, воспаление мозга, потом афазию, при которой он старался что-то сказать, но не мог.
Вечером 4 мая 1895 г. он умер, не приходя в сознание. Смерть отца явилась концом нашей прежней балованной жизни. До тех пор на нас не лежало заботы {219} о ней. Мы жили в казенной квартире, в Главной
Обо всем этом узнать пришлось впервые только теперь. К этому времени мои младшие братья были уже на ногах. Один брат был уже женат, и состоял на государственной службе по Министерству финансов; другой брат шел по дороге отца, как окулист, и место в отцовской Глазной клинике было ему обеспечено. Только я, старший, все еще только к чему-то готовился и размышлял, чем заниматься. Так продолжать было больше нельзя. Нельзя было всю свою жизнь подавать только "надежды", да сдавать успешно "экзамены", что сделалось как бы моей специальностью. У меня еще было время подумать, но надо было решать. Пока же нашей семье предстояло одно: съезжать с казенной квартиры, где мы все родились и провели всю свою жизнь; мне же, кроме того, окончить военную службу, отбыть лагерный сбор, и как бы в насмешку над судьбой, сдать еще один очередной экзамен: на "прапорщика запаса".
На квартире нам позволили остаться до осени. Ген. Суражевский был сделан командиром 1-ой бригады, которая стояла в Москве. Я сдал экзамен на прапорщика и осенью уже мог располагать собой по своему усмотрению. С меня сняли запрет жить в Москве. К этому времени я принял решение, что с собой делать: я решил жизнь свою переменить и посвятить себя адвокатуре.
Для такого неожиданного решения у меня было не одно основание, кроме потребности в заработке. Та дорога, которая передо мной казалась открытой, дорога ученого и профессора, была если не вовсе {220} закрыта, то затруднена усмотрением представителя власти, попечителя Боголепова. Не в первый раз в моей жизни я встречался с такими ее распоряжениями. Она когда-то исключала меня из студентов по "политической неблагонадежности", запрещала мне въезд в Москву, теперь отстраняла от ученой дороги. Правда, всё это кончалось благополучно. За меня заступались. Но я не хотел вступать на дорогу, где должен бы был от власти и ее капризов зависеть. Это, не говоря о сознании, что по натуре я не "настоящий ученый", охладило меня к перспективам, которыми меня соблазнял Виноградов. И я решил поставить крест на этой дороге.
Мой короткий жизненный опыт открыл мне другое: что главным злом русской жизни является безнаказанное господство в ней "произвола", беззащитность человека против "усмотрения" власти, отсутствие правовых оснований для защиты себя. Не даром, по шутливому выражению М. П. Щепкина, "ссылка на закон в глазах нашей власти есть первый признак "неблагонадежности", хотя наш Свод Законов и утверждал, что Россия управляется на твердом основании законов, хотя и была судебная власть, которая закон должна защищать, и учреждения, которые в этом должны были ей помогать. Защита человека против "беззакония", иначе защита самого "закона" и была содержанием общественного служения - адвокатуры. Свою задачу она должна была ставить именно так. Я невольно припоминаю споры, когда говорили об "адвокатской карьере". Большая публика была к ней несправедлива, думала, что ее задача - служить интересам клиентов, и не хотела понять, что если она им и служит, то только постольку, поскольку эти интересы находятся под защитой закона и права. В былое время и я разделял это предубеждение против нее.
Однажды я его формулировал так; у адвоката множество {221} "дел", но нет "дела". Мой опыт меня научил, насколько я был в этом неправ. Напротив, у адвоката есть одно "дело", которое по обстоятельствам только принимает различные конкретные формы, но во всех случаях он защищает законность. Закон может быть несправедлив - это правда. Долг адвоката это показывать, но не в его власти его изменить. Да и суд не может излагать своей воли. Он может только объявить то, что фактически есть, и чего требует закон. В этом его функция в государстве. Суд толкует законы, но он не может их так толковать, чтобы они противоречили праву. Право же есть норма, основанная на принципе одинакового порядка для всех. В торжестве "права" над "волей" сущность прогресса. В служении этому - назначение адвокатуры. Вот те выводы, к которым я подходил после 9-летнего опыта.
Для поступления в адвокатуру имелось одно затруднение. Нужен был диплом об окончании курса в Юридическом факультете, Я не мог примириться с тем, чтобы еще раз начинать всё сначала, с 1-го курса, по счету уже 3-его факультета (Естественный и Исторический).
К счастью, с разрешения Министра народного просвещения можно было быть допущенным к государственным экзаменам сразу, экстерном. Я вспомнил обещание Помяловского и решил его использовать. Я ему написал, объяснил мое положение, запрет Боголепова и спрашивал, могу ли я на его помощь рассчитывать? Скоро получил любезный ответ: он выражал сожаление, что я хочу бросить науку, но если я своего намерения не переменю, то разрешение Министра я немедленно получу. Я написал и Виноградову, который был тогда в командировке в Берлине; он понял, что это решение не каприз с моей стороны и не стал меня отговаривать; выразил только надежду, что на моей новой дороге работа в его
{222} В этом он был прав больше, чем думал. Оставалась сдача экзаменов. Я справлялся у опытных людей, на сколько это трудно. Был октябрь месяц; я не мог рассчитывать приготовиться к маю; ведь мне пришлось бы сдавать не только государственные экзамены, но и все промежуточные, т. е. те, которые обыкновенные студенты уже успели сдать раньше. Я не помню, сколько их выходило всего. Но тогда была общая уверенность, что, по случаю коронации, экзамены будут отложены до осени; летние месяцы и могли меня спасти. Я начал готовиться: собирать печатные курсы, по которым надо будет сдавать, узнавать манеры экзаменаторов, расспрашивать, у кого надо было серьезно готовиться и у кого можно было рассчитывать на снисходительность. Опытные люди меня уверяли, что достаточно хорошо знать римское и гражданское право. Остальное можно учить по конспектам, в промежутках между экзаменами. Это меня успокаивало. О "праве" я имел самое поверхностное представление. На одном из семинариев Виноградова Вормс, который был их усердным посетителем и участником, представил однажды записку, где доказывал, что права какого-то, из представителей средневековых владений на земли определенного характера соответствовали по содержанию "вещному праву". Я не помню о каких владельцах и о какой земле он тогда говорил, помню только, как на семинарии мы с недоумением переглянулись, услышав это непонятное слово (вещное); помню, как Виноградов, обращаясь лично к Вормсу, ему что-то ответил, заметив, что этот вопрос выходит за пределы нашей задачи. Я после спрашивал Вормса, что он хотел этим словом сказать. Он что-то мне объяснял, но из этого я тогда вынес одно, что юриспруденция для нас, историков, тайна за семью печатями.
Я расспрашивал наших юристов, где мог бы найти изложение того, чем юриспруденция занимается, как наука, а не как изложение законодательства данной страны и эпохи. Мне {223} посоветовали прочесть сочинение Барона, не помню его заглавия: в нем де вся мудрость. Я начал читать и ужаснулся, так как не мог понять ничего. Это естественно. С этого было нельзя начинать. Это было резюме того, к чему наука пришла: полезная книжка для освежения в памяти всего уже известного. Начинать надо было с тех курсов, которые читались вновь поступавшим студентам, курса Зверева по энциклопедии права, Нерсесова - по общей части гражданского права и пр. Я к этому приступил, но меня обуяли сомнения. По общей части гражданского права был в ходу курс покойного проф. Нерсесова, которого студенты очень хвалили. Теперь этот курс читал новый профессор В. М. Хвостов. Я был хорош с его братом М. М. Хвостовым, который вместе со мной работал в семинарии Виноградова. Позднее он стал профессором в Казанском университете. Он согласился пойти со мной к своему брату, чтобы узнать, по каким руководствам я должен буду сдавать его курс, а кстати, выяснить, что с меня будут требовать, имея в виду, что я держу экзамен экстерном и имел на историческом факультете не только диплом, но и печатную работу. Хвостов-junior рассказал своему брату мою историю, и я ожидал от него не только совета, но помощи. Но разговор принял характер совсем неожиданный.
На вопрос о курсе Нерсесова он только улыбнулся: "Когда вы его прочтете, вам самим будет стыдно, что вы о нем меня спрашивали". На вопрос, чем его заменить, указал на двухтомное немецкое сочинение Регельсбергера; я думал, он шутит. "Разве ваши студенты по нему отвечают?" Тут обнаружилась разница в подходе к вопросу. Конечно, от студентов его он не требует. "Они вообще еще не понимают, что такое наука. Вы же кончили Исторический факультет; с вашей стороны претензия в один год получить диплом на юридическом факультете есть неуважение к юриспруденции, в котором участвовать я не хочу.
Вы напрасно думаете, что, {224} благодаря тому, что у вас есть другой диплом, я буду к вам снисходительнее, чем к рядовому студенту. Совершенно напротив. Я от вас буду требовать того, чего от обыкновенного студента не требую. Знаю, что подготовиться в один год трудно, почти невозможно, но это дело ваше: никто вас не заставляет". Мы на этом расстались. Как ни возмутил меня Хвостов таким отношением, я в глубине души сознавал, что во многом он прав. Я слышал и раньше, что римское и гражданское право необходимо знать основательно, и слова Хвостова в этом меня только укрепили. Моим спасителем оказался Вормс: он откуда-то достал мне рукопись лекций самого Хвостова, которые мне заменили и Нерсесова и Регельсбергера и показали, что мой будущий экзаменатор считает главным и что второстепенным. Он не мог уже меня на этом поймать. А главным было даже не это, а мои беседы с Вормсом. Поработав со мной вместе у Виноградова 4 года, он лучше других понимал, чего именно мне нехватало и чего я не мог лично усвоить, т. е. места юриспруденции посреди прочих наук, того, что ее сближало с наукой, а не с теми комментариями, которые ученые пишут к сборникам законов страны, как помощь для практиков. На юридическом факультете научный элемент вообще отходил на заднее место перед вопросами практики. Это легче для преподавания и интересней студентам. Но значение юриспруденции, как науки, было этим понижено, и студенты не понимали, зачем их многому учат. Требовательность к науке я получил на других факультетах. Любопытной иллюстрацией этого было, что на юридическом факультете я наибольшее удовлетворение получал от лекций Гамбарова по гражданскому праву. Он говорил о праве, как природном явлении, зависящем от тех условий, которые определяют жизнь человека и общества. Этот подход нравился мне, а для студентов был не только труден, но и казался ненужным. Если потом меня не раз упрекали, {225} что я слишком юрист, я нахожу, что я сделался им в это время.