Из жизни взятое
Шрифт:
– Не знаю, не пойму, – отвечал Судаков.
– Ага! И никто не угадает, – кичливо заявлял капельмейстер. – Мне подарил перстень б-б-большой человек! В Соловках отбывал. Это есть башня Соловецкой крепости. Будет окончательный расчёт, эту башенку припомним…
– Ну, вы, капельдудка! Поосторожнее. Мы тут не одни. Это не в камере, так расходиться. Уймись!.. Притихни! – предупреждал бывший вице-губернатор.
Судаков усмехнулся, сказал:
– Отводит душеньку человек!..
– Да, да, отвожу, и себя отвожу к чертям на кулички.
– Только напрасно
– Как сказать? Историю революций вы знаете? – возразил Афанасьев. – Что было во Франции?.. Где Конвент? Где Парижская Коммуна? Ага!?
– Афанасьев, перестаньте. Тихо, тихо!.. Нельзя так. ГПУ – оно и в Коми есть… Зачем себя подвергать?.. – предостерегал его Иванов. А Теодорович тем временем, увидев на шкафу старый граммофон с ржавой трубой, спросил хозяина:
– Скажите, играет?
– Хрипит, но играет.
– Надо смазать. Керосинцем, или маслом машинным. Дайте-ка я посмотрю.
Граммофон водрузили на стол. Теодорович отвинтил трубу, раскрыл ящик, повернул кверху дном и слегка стукнул кулачищем. Из граммофона, как обезумевшие, выскочили сотни тараканов – больших и малых – и расползлись по столу.
– Вот отчего хрипота. Тут, хозяин, от такой живности телега и та не сдвинулась бы с места. Пластинки есть?
– Были. Все перебиты в праздник, в Николу. Новых не купил ещё…
– Ну, хорошо. У меня найдётся. – Теодорович порылся в своём чемодане. Из свертка белья достал картонку. В ней – несколько пластинок и коробка иголок.
– Я вижу, весёлые вы люди! – удивился Судаков. – Пластиночки хорошо для разнообразия в пути. Послушаем, послушаем.
С хрипом и треском покрутили у граммофона ручку. Пружина упруго сопротивлялась, но когда поставили на круг пластинку, граммофон, отдыхавший с вешнего Николина дня, теперь словно обрадовался, что его освободили от назойливых насекомых и дали возможность показать себя в действии. Сначала вроде бы прокашлявшись, потом крякнув, он запел громко и речисто: «Да воскреснет бог и расточатся врази его!»
Теодорович просиял весь. Хозяин начал креститься. Судаков в недоумении от такого песнопения, вытаращив удивленные глаза на Теодоровича, сказал:
– Да вы что, гражданин?.. Нет ли чего другого, поудобнее для слуха?
– А это понимать надо! Понимать! – торжествовал Теодорович, ухватив обеими руками ящик граммофона.
Ирин-Миш хохотал, надрываясь:
– Церква! Обедня, ха-ха!..
– Добро, добро! – похвалил хозяин. – Только бы потише. Народ сбежится. На улицу слышно. – Он снял с граммофона трубу, но и без трубы, в никелированное, изогнутое горлышко, хотя и немного тише, однако разносились на всю избу слова псалма: «Яко тает воск от лица огня, тако да погибнут грешники от лица божия…»
– Ну и ну! –
Когда псалом кончился, Теодорович нараспев повторив начало его, признался:
– Уезжая, пластиночки эти прихватил. Поняли? Мною, мною напеты эти священные слова. Ещё до революции, конечно, когда в Петербурге на Садовой была музыкальная фирма Винокурова и Синицкого. Берегу как зеницу ока!..
Он стал заводить другую пластинку. Попросил хозяина поставить на своё место трубу, ибо следующим номером будет весьма безобидная русская песня:
Гай-да тройка! Снег пушистый,Ночь морозная кругом…Афанасьева растрогал столь неожиданный концерт. Он закопошился около своего большого старинного с медными замками чемодана, достал никогда здесь не виданную и не слыханную черную с серебряными клавишами флейту, вставил мундштук и, когда кончилась пластинка, решительно и властно заявил:
– Посторонитесь, Теодорович. Дозвольте мне теперь сыграть вам одну вещь: музыка князя Львова на слова поэта Жуковского!..
И вместе с первыми звуками по раздутым щекам Афанасьева потекли крупные слезы. Он их не стыдился, не смахивал, словно и не замечал, увлеченный игрой. Теодорович уткнулся лицом в столешницу, ни на кого не глядел. Бывший вице-губернатор Иванов дрогнул, потом сжался весь, вскочил с лавки, отошёл чуть-чуть в сторону, встал и простоял до конца навытяжку, как на параде.
– Они не понимают. Они ни разу не слыхали в жизни этого, да ещё в исполнении такого инструмента и мастера, – вытирая платком лицо, дрожащим от волнения голосом проговорил Афанасьев, кивая на Судакова и хозяина.
– А я слыхал! Слыхал раз только. Я знаю это чего!.. – торопливо заговорил Ирин-Миш.
– Ну, что ты знаешь? Да, ты немолод, ты мог слышать, но едва ли!..
– Не едва ли. Не едва ли! Этакое играли у нас в Усть-Сысольске в царские дни и когда приезжал сам губернатор… – подтвердил ко всеобщему удивлению Ирин-Миш.
– Во чёрт! Помнит, помнит!..
– Что это? Монархию разводите? Царский гимн? Да?.. Нет, уж это слишком. Вы можете так доиграться, что… Нет, нет, я вам дальше не попутчик. После такого концерта я с вами не ездок, – неожиданно и решительно отмежевываясь, заявил Судаков. – До Сыктывкара я буду добираться без вас. Ну вас к чёрту!
– Я с тобой, я с тобой, – напросился Ирин-Миш. – Доедем без музыки. Нам весело без музыки. Они сами собой. Мы – тоже…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
С ЭТОГО постоялого двора поехали порознь. Трое, ехавших по «пятьдесят восьмой», отстали. Судакову вдвоём с Ирин-Мишем было даже веселей, проще. С полуслова они понимали друг друга. На ночлегах, да и в дороге в санях и розвальнях – где как придется – Ирин-Миш готов был рассказывать сказки без конца. Ивана Корнеевича он называл теперь по-своему «Корень-Вань». Судаков не возражал.