Избавление
Шрифт:
— Каждый народ по–своему интересен и удивителен, — заметил Костров. Вот ты общаешься с болгарами… Поведал нам, как ты говоришь, каверзы. А не подумал, почему они при встрече кажутся вроде бы хмуроватыми, даже как–то замкнутыми?
Горюнов морщился, стараясь как можно яснее изложить свою мысль:
— Виновность перед нами чуют. В душе небось сожалеют, что были втянуты в гитлеровскую колесницу войны.
— Может быть, — согласился Костров. — Но болгар нужно понять, заглянуть им в душу, тогда многое станет яснее… Ведь ни один болгарский солдат, как бы этого ни хотели царь и его регенты, не был направлен на советский фронт.
— Почему?
— Узнать надо, покопаться в их истории.
Возможности для этого представились.
— И Верочку берите с собой, — настаивал Горюнов. — Чего вы зарылись в закутке и глаз не кажете. Еще намилуетесь! Обижаются ребята…
Костров и вправду почувствовал угрызения совести: в последнее время, когда стали на отдых вблизи Софии, отошел от солдат, редко с ними видится и еще реже разговаривает.
Утром они выехали на двух огромных крытых "доджах". В кузове сидела Верочка. Она беспрерывно заглядывала в оконце кабины, то и Дело оборачивалась, что–то пыталась объяснить Алексею, показывая пальцами. Ехали часа четыре, если не больше, по ровному накатанному шоссе, потом машины с напряженным ревом начали въезжать на гору и остановились на покрытом мшистой травою и кустарником плато.
Все соскочили с машин, и оказалось, что до вершины горы еще не одна верста. Шли пешком. В складках гор лежали облака — белые и взбитые, как пуховые подушки, отметила Верочка, и это сравнение всем понравилось.
Поднялись на самую вершину. Ветрище тут — на ногах едва держишься, того и гляди, сшибет. Волосы на голове у Верочки метались, она то и дело придерживала их ладонью.
Тут, на гребне вершины, вздымался выше облаков в знойное небо памятник. Вздымался громоздкой, тяжелой пирамидой.
— Мы находимся на Шипкинском перевале, — начал объяснять экскурсовод, молодой парень с бледным, испитым лицом и в роговых очках. — Это святое место и для русских и для болгар… Тука голямо тяжко, а по–русски большое, великое испытание выпало на долю русских братушек и болгарского ополчения…
И когда экскурсовод неистово заговорил о том, что русские братушки пришли на помощь болгарам, которые изнывали от пятивекового турецкого рабства, и стояли тут, обороняясь, денно и нощно, много месяцев кряду, стояли в стужу и свирепые морозы, вытягивали на скалы орудия, зацепив их веревками за камни, за стволы деревьев, — вот они, эти пушки на деревянных колесах, стоящие у памятника, не подвластные ни времени, ни стуже, — у Кострова, да, наверное, у всех парней глаза от удивления расширились. А болгарин говорил о том, как турки пытались подняться на скалы, столкнуть вниз, в пропасть русских и болгар, которые, в свою очередь, не дали ни одному янычару взобраться, и о том, что не хватало провизии и патронов и защитники перевала продолжали драться ножами и камнями, и о том, как в часы отчаяния, когда казалось, что вот–вот падут редуты и будут покинуты ложементы, над позициями вставал знаменосец с Самарским знаменем, падал, смертельно сраженный пулей или ядром, один, на место его вставал другой, и знамя жило, знамя развевалось, знамя звало! Далее болгарин говорил о том, как Осман–паша был пленен, правда, не на Шипке, а в Старой Загоре, где неимоверно тяжелые бои шли и город Плевен тоже выдерживал кровавую осаду, и о том, как русские и болгары в конце концов победили, побратавшись навечно…
Слушая о бесстрашии и храбрости своих дедов, сыновья и внуки, ныне пришедшие сюда, мысленно склоняли головы. Стояла молчаливо–долгая, как сама вечность, тишина, хотя ветер свистел в ушах и нес обжигающую стужу надоблачного пронзительного неба.
— Алешка,
— Моля, моля, девойка, — заметив, как она поежилась, сказал экскурсовод и повел всех через чугунную дверь в пирамиду памятника.
Оказывается, внутри пирамиды был обширный зал с высоким расписным потолком и вокруг стен разложены реликвии: солдатские вещички, фуражки с кокардами, пистоли, ножи, деревянные табакерки… Тут лежали и кости тех, кто пал в борьбе. Много костей. Целые ящики под стеклом. Горы костей…
"Кости. И наших, и болгар, — угрюмо подумал Костров. — Вот откуда и чувства, и поклонение. Дань уважения. Исстари идет. Сама история взывает, просит…"
— Алешка, смотри, даже портсигар и трубка генерала Скобелева сохранились.
— Белого генерала, — с готовностью пояснил экскурсовод. — А знаете, почему его звали белым? На белом коне ездил.
— Усыпальница. Вечная тишина тут… — проговорил Костров.
— Понимаю, — прошептала Верочка, а через минуту–другую, увидев за стеклом котелок, взяла под руку Алексея, говоря вполголоса: — Смотри, и пробоинка вон. Весь бок вырвало.
Они поднимались наверх по железной, гулко гудящей лестнице, подходили к перилам со свинцовыми подушками и глядели вдаль, туда, где расстилался уютный покой садов, отягощенных плодами, и прикорнули тени под разлатыми платанами, и дружно и стройно, как солдаты на параде, стояли вдоль обочин пирамидальные тополя. Из самого ближнего селения, лежащего у подножия перевала, из собора с звездно–голубым куполом доносился звон колоколов.
— В честь прихода советских братушек звонят. Звонят день, другой… Целую неделю…
Костров прислушался к долгому певучему звону. И поглядел на те скалы, где только что ходили, — и эти скалы почернели от времени, в насечках и расщелинах, будто иззубрены тесаками.
"Невыносимо тут было сражаться, в холод да обложенными со всех сторон злыми янычарами, — подумал Костров. — Отвоевались деды. Отжили свое. Вечный им покой".
И вдруг, как крик души, как плеснувшее перед глазами пламя, увидел он свои поля теперь уже минувших битв. Увидел и помрачнел. Сколько жертв, сколько же безымянных могил выросло на длинном, тысячеверстном пути, пока шел Костров, шел его батальон, шла вся армия… Он, понятно, не знал и не мог знать, сколько уничтожено техники, сколько разрушено сел, городов, сколько погибло людей. Но, не зная страшных, ошеломляющих цифр, он видел своими глазами тысячи и тысячи убитых, иногда накрытых плащ–палатками или просто лежащих грудой окровавленных тел. Их ночами подбирали и ночами хоронили. Но и блеснула мысль, как вспышка молнии, как озарение, что вот здесь–то, в Болгарии, воевать не довелось, не дали войне разбушеваться сами болгары… Значит, намного меньше стало жертв и намного убавилось могил. А это достойно и уважения, и взаимного пожатия протянутых друг другу рук.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Солнце взялось калить с утра. Осень, а на дворе жарища, как в печке.
Аннушка со своим вязаньем в тень, под вязок забралась. Следом за ней поволоклись и куры, их вообще не интересовали ни тень, ни солнце, и, будто ни о чем не беспокоясь, они ложились на крыло в свои старые, разбитые лунки и продолжали неистово рыхлить ногами, всем телом пыль, потом, закопавшись поудобнее, затихали, лежа на боку и сомкнув один глаз.
Садилась Аннушка на землю, предварительно постелив старенькую линялую дерюжку, и принималась за свое рукоделие, которому, казалось, и конца не будет — две спицы в пальцах, а третья почему–то зачастую в зубах. Дело у нее спорится, глядишь, к полднику вытянет уже большой палец, а там, четыре–то — пустяки! — довяжутся. Завтра, поди, за вторую перчатку примется. "Моток шерсти кабы допрежде не кончился", — опасается она, прикидывая в уме, хватит ли пряжи. Из этих ниток добротные перчатки выйдут — серые, стального цвета, и теплые. Как раз Алексею, мерзнущему там, на морозе.