Избрание сочинения в трех томах. Том второй
Шрифт:
«Березкина мы не стесним, пусть сажает свои овощи. И не только на юге, где угодно так делают, — междурядная культура».
Трудность получилась дальше, когда заговорили о посадочном материале. Даст ли на него правление денег?
«Почему бы не дать, — высказался Майбородов, тоже войдя в горницу. — Сад — доходная отрасль в хозяйстве». — «Вы не знаете Панюкова!» — ответила ему Таня.
Разошлись мрачные. Но ямы на огородах с согласия правления все–таки по вечерам копают, — на случай.
— Пойдешь помогать? — спросил Иван Петрович Федора.
— А что не пойти? Можно… — стараясь придать голосу
И не хотел бы Федя Язев идти на посадку садов, затеянную комсомольцами, да все равно пошел бы. Чернобровая, черноволосая — в отца — Таня, с синими — от матери — глазами, что ни день, то все большую забирала власть над его сердцем. Из–за возможности случайных встреч с ней и на работу стал приодеваться, как на гулянье. Все пахари, обляпанные непросохшим вязким суглинком, тянутся вечером по селу за опрокинутыми на бок плугами, а он перед околицей отряхнется, сапоги щепочкой очистит от грязи, оботрет их тряпкой и плуг протрет, — шагает, что именинник: авось увидит…
— Чего же не сватаешь–то? — Иван Петрович точно подслушал мысли Федора.
— Кого?
— Ну, кого–кого! Телка из себя строишь. Да Таньку.
— Что вы, дядя Ваня!
— Вот опять — «что вы»! Старуха тебя напугала, что ли? Дело не страшное. Приди, поклонись, как там полагается, повлияй — отмякнет. Было бы с девкой согласие. Она–то как?
— Да не говорил я с ней вовсе об этом! Что вы, ей–богу, Иван Петрович!
Федора тревожил такой разговор, и продолжать его он не имел никакой охоты. Нехорошо, когда тебе в душу заглядывают.
Но Иван Петрович рассуждал иначе.
— Не говорил? — удивился он. — Это хуже. Что же ты такой робкий, Федя? Не теперешний какой–то. А зря. Девка, мне думается, — так это я своим глазом прикидываю, — полное к тебе соответствие имеет.
Федор никакого «соответствия» с Таниной стороны не замечал, подумал, что это очередное коленце Ивана Петровича, вроде того «зятька», которым Иван Петрович всегда приветствовал его в своем доме, поднялся на ноги и разобрал вожжи.
— Гляди, Федя, — поднялся и Иван Петрович, — твое дело. А я ей поперек дороги не стану, если иного выберет. Сам понимаешь.
— Братки, братки! — тревожно звучал голос позади. Прямо через свежую пашню к пахарям вприпрыжку катился Панюков. — Полчаса, наблюдаю, сидите. Земля и так пересохла.
Стоило взглянуть на его сапоги, на которые налипло фунтов по десять суглинка, чтобы убедиться, как сильно преувеличивает опасность пересыхания почвы председатель. Но Иван Петрович в тон ему ответил:
— Да, жмем, жмем. На вторую норму пошли, а до вечера еще часа четыре. Не сомневайся.
— Ну, ясно–понятно, за вами не пропадет. Это я так — сердцем зашелся. Все Зуев…
— Костька — трудный человек. — Выслушав рассказ Панюкова о стычке с Зуевым, Иван Петрович по плотничьей привычке поплевал на ладони, взглянул вслед Федору, который уже огибал круг с противоположной стороны участка, и шевельнул вожжами. — Придется взять его в оборот. Что–то больно мы много с ним цацкаемся.
3
Кони, Чалый и Зорька, потряхивали на ходу головами, отгоняя обалделых от солнца зеленых мух, которые прилипчиво лезли в глаза и уши. Звякала сбруя. С ровным шорохом на плужный отвал наползала земля, ложилась вправо тяжелым пластом.
Федор шел прямо, как по шнуру отбитой бороздой. Прямизна эта давалась ему легко: у плотника глаз — ватерпас, не подведет, не давай только плугу сваливаться в стороны, не дергай попусту вожжами, не сбивай коней с шага да заметь себе на противоположных концах делянки ориентиры, которых и знай держись.
Позади пахаря, то мелкими торопливыми шажками, то вприскочку, бежал рябенький, будто с проседью, деловитый скворец. Черви, жесткие куколки жуков, верткая личиночья мелочь — все ему годилось, всех их хватал он проворным клювом. «Куда только лезет!» — оборачиваясь, удивлялся птичьей прожорливости Федор, «Цс!» — коротко, сквозь зубы, цыкал он на скворца. Скворец останавливался на секунду, топырил перья, стараясь казаться повнушительней, и тоже цыкал в ответ. «Фюить!» — свистал ему Федор. Еще чище и звонче отвечала бесстрашная птица.
Федору известна была скворчиная повадка — поболтать на досуге. Покойный его отец принес как–то бойкую молодую скворчиху с перебитой лапкой, сделал лубок из щепок, вылечил птицу, а потом принялся учить ее «словесности». Через год на вопрос, чего она хочет, скворчиха шипела, как змея: «Кашши». Когда отец говорил: «Пора дамочке замуж», она кричала: «Порра!» — принималась охорашиваться, поправлять, приглаживать свои неказистые перышки. Федор сам, бывало, останавливался под дуплистой ивой на огороде, на которой висел зеленый скворечник, перекидывался словом–другим с обитателями воздушного домика.
Молод еще Федя Язев, но уже давно кажется ему, что детские годы остались где–то далеко–далеко позади. И удивительно ли? Когда это было, что бежал он восемнадцать верст к военному комиссару, записываться в добровольцы. Возрастом не вышел, сказали ему тогда, обожди годик. Ждать — где там! Прибился к бойцам, строившим дзоты на Воронке, пошел по специальности, которой учил его отец, — стал плотничать, да и провоевал всю войну с топором в руках. Усомнится иной раз кто–нибудь из любопытствующих: плотничал, мол, и полный кавалерский бант вырубил, всеми степенями ордена Славы украшен, — как это так? Разве станешь рассказывать о тех переправах, которые впереди своих войск приходилось наводить под «юнкерсами», о тех мостах, которые рубили под огнем снайперов, о немецких атаках, отражая которые плотники дрались вместе с пехотинцами… «Сто мостов — сто боев!» — говорил однажды на митинге генерал, вручая ордена бойцам батальона. Правильные слова, но и тоже не скажешь их односельчанам — хвастает–де, подумают…
Но сто мостов, сто боев — были, далеко ушагал Федор через эти мосты от детских своих лет. На послевоенных стройках Белоруссии знали его серьезным, несмешливым, обремененным заботами бригадиром. Федор Павлович — звали, товарищ Язев. А здесь вот, в родном селе, как бы вспять сделало несколько кругов колесо времени. Какой «Федор Павлович» он односельчанам! Федя по–прежнему. Умение в руках, душевная твердость, принесенные с войны, — они с ним навечно; а вот годов этак с пяток будто и в самом деле сбросил кто с его плеч. Снова, как в ребячестве, понимает он скворчиный картавый говор, снова манят его к себе лес и речка.