Избранная проза
Шрифт:
Ну, а если мы встретим алерсе на средних широтах, где ему все чуждо, то увидим, что он, этот ловкий фокусник, проделывает трюк с долготой и высотой: влезает себе на самый верх и только там соглашается стать приемным сыном всего края. Возможно, андские лестницы разрешили б этому смельчаку подыматься еще выше, до ледяного лезвия навахи, которая горячит кровь.
Зря на лесопильнях о нем говорят небрежительно, свысока называют "дурным". На добром холоде его древесина делается слишком тугой, плотной. Но она может быть и неподатливой, и мягкой. Алерсе, собственно, двуличен, как
Наш смелый "Аделантадо" устанавливает границу для всех альпийских деревьев. Там, где алерсе остановился, ни одно из деревьев-альпинистов не сделает и полушага вперед... Там заканчивается восхождение всех хвойных, дальше белеют лишь голые вершины. Достигнув предела, дерево усмиряет свой характер, становится ниже ростом, чем отставшие от него собратья.
Мы, чилийцы, попадая в Каутин или в Льянкиуэ, ждем -- не дождемся встречи с араукарией, и можем равнодушно пройти мимо алерсе, не замечая, что ноги наши утопают в мягком ковре его пахучих иголок. Это похоже на глупую партию, когда "жертвуют королем, чтобы взять ферзя". Ведь наш вылощенный горделивый алерсе вполне может померяться достоинствами с "чешуйчатой" араукарией, и говорить ей "ты", ведь они -- соседи и, в сущности, одного ранга.
Когда на самом верху эти деревья случайно стоят римской фалангой, наши глаза перескакивают с одного на другое, и мы не можем решить какое из них -лучше. А нам в ответ доносится их недовольный гул. Потому что здесь не существует ни "лучше" ни "хуже", а есть лишь одно слово -- "разные".
Ведь Отцу-алерсе самой природой велено отличаться от Матери-араукарии.
В этом патрицианском сословии, которое мы зовем "хвойные", мало кто играет второстепенную роль. Почти все -- высокого рода: кедры, ели, араукарии, сосны, и не случайно эта каста вправе гордиться своими богатырями, какие бывают лишь у славян и саксов.
Когда мы не мешаем им жить сообща, в согласии, как наказал Бог, то есть единым лесом, тогда это чудо из чудес. Колонны алерсе похожи на крестоносцев или тамплиеров, а самый величественный -- это Ричард Львиное Сердце. Он -зримое воплощение одиночества. Этим мистическим одиночеством я наслаждалась в самой глубине Патагонии раза два, не более, и среди великого множества всего, что хранится на дне моих глаз -- не только к радости, но и к досаде, -- у меня есть нечто самое дорогое. Это -- собравшиеся вместе красавцы-алерсе с их мягкой, прохладной и таинственной тенью. Когда я попадаю в тропики или на сухие земли кастильской Месеты, да еще живу там подолгу, я вынимаю из груди пригоршню этого зеленого сумрака, этого сурового вольного дыханья, зная, что оно защитит меня от света, который тиранит и слепит.
Патагонский Отче, мой верный покровитель, твоя душистая смола уже не снимет боль в моих плечах, уже не излечит глаза, которые там, в родных краях, были свежими бороздами и умели любить твой падающий отвесно взор, -этот сладостно-зеленый удар кинжала.
Апрель 1945 г.
Перевод Э.Брагинской
Лодки
Люди сделали лодки. Но лодки, коснувшись воды, осмелели и освободились от власти людей.
Если вдруг моряки не захотят никуда плыть -- ну мало ли что?
– лодки обрежут все канаты и уйдут сами - вольные и счастливые.
Моряки верят простодушно, что им повинуются все лодки, все корабли, а меж тем, они сами в их власти.
Лодки будоражат, тормошат людей, которые прохлаждаются на берегу, и те, в конце концов, уходят в море.
Вообще-то, суда спешат пристать к берегу, лишь затем, чтобы забрать душистые плоды -- ананасы, финики, золотые бананы. Море-океан, как властный любовник, нетерпеливо ждет, когда поднесут ему благоуханную свежесть Земли, которую с жадностью будут вдыхать волны, подымаясь во весь рост.
С той поры, когда лодки сдружились с живой водой, в их душах проснулось непокорство. Им нравится обманывать капитанов и делать вид, что они подчиняются их воле. А сами так и норовят уплыть туда, где море густеет от тритонов и встает темно-зеленой стеной из грозных щитов.
Капитаны никогда не могут точно определить, в какой именно день их корабль будет в порту. Они непременно допустят какую-нибудь ошибку в своих
расчетах, но это вовсе не ошибка, а тайная игра лодок с сиренами.
У кораблей густая грива оснастки, тугая грудь парусов и бедра из просоленной древесины. Под водой они переступают ногами, как танцовщицы в длинных туниках.
Корабли увозили в море открывателей новых земель, и пока те спали, они смеялись над их морскими картами. Ведь все корабли обмениваются тайными знаками с островами, что неведомы человеку, а полуострова вытягивают шеи в неслышном крике, призывая их к себе.
Напрасно думают, что они послушно везут людей, которым надо продать свои сукна. Они вышли в море - насладиться долгожданной свободой.
Если вдруг люди не захотят уходить в плаванье, лодки поплывут сами. И все на берегу закричат в голос, поняв наконец, что никогда не имели над ними власти, и что лодки, как сирены, -- дочери свободной морской стихии.
12 сентября 1927 г.
Перевод Э. Брагинской
Пять лет ссылки Унамуно
Я никогда не смогу понять, за что Дон Мигель был выслан из Испании. Ведь именно этот человек, органически неприемлющий всякие политические сборища, как никто другой далек от синдикалистского бунта. У него не было и не будет соратников, не говоря уже о сообщниках. На его прекрасном, одухотворенном высокими помыслами лице начертано отвращение к баррикадам.
Но коль скоро Унамуно не способен на подстрекательство к бунту, почему посчитали и считают до сих пор, что в Испании он опасен?
Там, в Саламанке, он каждый вечер говорил своим друзьям и писал в Америку, что диктатура тупа и допотопна; но то же самое (я это слышала сама) в Мадриде за чашкой кофе говорят все -- кто с иронией, кто с горечью, а правительство прибегает к массовым ссылкам, подобно Муссолини, выставляя себя на смех. Почему же диктатура Примо де Риверы, которая бахвалится тем, что не подписала ни одного смертного приговора, -- а это бесспорно существенный факт -- упорствует в своей откровенной жестокости по отношению к этому благородному человеку?