Избранное (сборник)
Шрифт:
Мы никогда не повторяли только что прослушенной оперы. Она слишком чисто звучала в нас, чтобы посягать на нее нашими голосами. Обычно все вкусы сходились на «Риголетто». Увертюру исполняли «слухачи» – Толька и Слава. Я особенно любил эту увертюру за ее предельную краткость: несколько нарастающих раскатов, где властвуют трубы и медь, – и сразу дворцовый бал и появление герцога.
Та иль эта, я не разбираю, Все они красотою, как звездочки, блещут. Мое сердце восторгом трепещет, Но не знает докучных цепей…Это
Поскольку Джильда появляется лишь во втором действии, Толька Симаков трудится за графиню Чепрано, а Слава изображает всех придворных подряд. Прихрамывая, входит Павлик – Риголетто… Клянусь, я и сейчас испытываю волнение, вспоминая эти спектакли у дровяных сараев. Для нас все, что там творилось, было ничуть не менее достоверно, чем на сцене. Нам мерещились дворцовые залы, улицы и кабачки Мантуи, наши плечи ласкали атлас, бархат и шелк нарядных одежд. Объясняясь в любви Джильде, я видел не конопатую физиономию Симакова, а нежный ангельский лик дочери Риголетто, – в этом смысле и оперная сцена призывала к известному насилию над собой, – мой голос звучал всей искренностью любовного томления.
О, полюби меня, дева прелестная!..Я видел горб за плечами Павлика-Риголетто и холодную сталь под черным плащом Спарафучильо-Зубкова. Но когда из разбойника он превращался в огневую Маддалену, я тоже верил ему.
Ты, красавица млада-а-ая, Я твой раб, на все гото-о-вый! Можешь ты одним своим лишь словом Боль души моей увра-а-ачевать!..И Маддалена, набивая себе цену, отвечала чарующим голосом:
Вижу, сударь, без сомнения, Вы смеетесь надо мной!..А несчастная, обманутая, брошенная Джильда тосковала:
То же мне твердил, неверный!..И что-то невнятное хрипел баритоном Риголетто…
Мы не огорчались отсутствием аудитории: у нас не могло быть более благодарных слушателей, нежели мы сами. И все же на самом дне души теплилась надежда, что, пусть ослабленные расстоянием и оттого немало утратившие в своей первозданной прелести, голоса наши достигают чужого слуха, а высокие окна над дверями конюшен пусты лишь потому, что деликатные и благодарные слушатели боятся спугнуть очарование.
Но как-то раз один невольный слушатель нарушил короткое безмолвие, отметившее, по обыкновению, финал знаменитого квартета. Он высунулся из окна третьего этажа, в майке-сетке, с голыми, жирными и волосатыми плечами – один из самых презренных людей дома, зубной техник, деляга Коньков, по кличке Золотишник, – и загремел:
– Будете вы тут орать, мать вашу?! Хотите, чтоб милицию вызвал? – Что-то блеснуло в воздухе, и нас обрызгало холодной водой.
Оперный ансамбль мгновенно распался. Тольку Симакова как ветром сдуло. То была его обычная повадка – при первых признаках опасности дать деру под надежное крыло Данилыча. Я кинулся прочь с тем ликующим чувством, какое во мне всегда вызывал бег. Я здорово бегал и получал почти равное удовольствие от погони и от спасительного бегства. Я наслаждался и тем, что от меня не уйти, и тем, что меня не догнать. Но сейчас, сразу поняв, что прямой опасности нет, я спетлил бег и вернулся назад. Павлик и вовсе не убегал, он лишь ступил в тень, отбрасываемую сараями, и прижался к водосточной трубе. А Слава Зубков соскочил с бревен и вышел на лунный свет, под самые окна.
– Я тебя знаю, обормот! – Коньков далеко высунулся наружу, разглядывая Славу. – Ты у меня наплачешься, стервец!
– Бросьте, – спокойно и ясно прозвучал Славкин голос. – Зачем шуметь? Мы же никому не мешаем. Разве плохо, когда люди поют?
– Ах, ты!.. – Зубной техник грязно и долго выругался.
– Ну ладно… – вздохнул Славка и вдруг взорвался: – Молчать!.. Золотишник!.. Спекулянт!.. Это ты у меня наплачешься, жулябия, сволочь!..
– Ты что… сдурел? – забормотал Золотишник. – Чего орешь?
– Замри, гнида! – Слава нагнулся, резко выпрямился, и обломок кирпича раскололся о стену под самым окном Конькова.
Зубной техник отскочил в глубь комнаты, затем показались две голые руки и с натугой притворили створки окна. То была явная капитуляция.
– Если нас турнут, – задумчиво сказал Слава, – нам хана.
– Здорово ты его!.. – сказал я. – Вот только кирпичом… надо ли?
– Надо, – убежденно сказал Слава; он отвечал мне, но смотрел на Павлика, видимо больше считаясь с его моральной оценкой. – Иначе нам не петь. Конькова только страхом можно взять. Теперь он знает: пощады не жди.
– Правильно, – сказал Павлик. – Голова у тебя сработала.
– И руки, – добавил я.
– Подумаешь! – отмахнулся Слава. – Повторим квартет?..
– Джильды нету…
– А, черт!.. Рванем хор из «Трубадура»?
– Это когда куют мечи?
– Ага!
В опере нет более шумной сцены: сподвижники Манрико, готовясь к бою, куют мечи, тяжелые молоты с громом рушатся на металл, рассыпая слепящую искру, и под этот оглушительный аккомпанемент мощно и победно звучит хор:
Нам враг не страшен, Нам враг не страшен, Нам враг не стра-а-шен!..Золотишник не показался. Мы отстояли свою оперу между конюшней и дровяным сараем…
Мы продолжали ходить в Большой и филиал и в последующие годы, но пение на задах дома вскоре прекратилось. Мы становились взрослыми и начинали стыдиться непосредственности поступков.
Нужна настоящая, чуть усталая взрослость, чтобы снова не бояться быть смешным. Сейчас я с удовольствием попел бы у дровяных сараев, хотя годы не прибавили мне слуха, да не с кем. Двое из нашего квартета не вернулись с войны. По странному совпадению оба погибли в огне: Толя – в печи Освенцима, Павлик – в подожженном гитлеровскими солдатами здании сельсовета…