Избранное в двух томах. Том I
Шрифт:
Приглядываюсь не только к живым. То тут, то там на истоптанном снегу лежат те, кто не дожил до посадки в вагоны. Все босы — валенки нужны живым. Женщины. Мужчины. Дети. На своем пути, прямо под ногами, замечаю тельце грудного ребенка, завернутого в одеяло. Оно распустилось, торчат крохотные босые ножки. Долго всматриваюсь в его оледеневшее личико. Не Вовка ли? Маленькие дети так похожи… Нет, не Вовка. Этот блондин, а у Вовки волосики черные. А может быть, волосы заиндевели? Нет, не Вовка…
И снова ищу, иду меж живыми, полубеззвучными, едва шевелящимися, и мимо мертвых, чернеющих на снегу. Прохожу через всю станцию,
…Я бродил, пока меня не окликнули в тот момент, когда я проходил вдоль длинной вереницы теплушек, оглядывая их: не здесь ли Ралов и те, кто приехал вместе с ним? Оказалось, что они устроились в этом самом эшелоне и ждут нас. Мне сообщили сразу, что в какой-то из теплушек этого состава и Рина с Вовкой. Но почему Ралов не выполнил своего обещания встретить нас и даже не сообщил ребятам, оставленным им в станционном бараке, чтобы они скорее грузились в поданный эшелон? Почему он никого не послал за нами?
Я нахожу Ралова в одной из теплушек. Он сидит у печурки на краю нар, аккуратно застеленных серыми казенными школьными одеялами. На печурке фыркает закипающий чайник.
— Приехали? Вот и хорошо! — улыбается Ралов. — А то ведь эшелон может тронуться в любую минуту…
«Так вот почему ты не встретил нас, вот почему забыл о ребятах в бараке!» — яростно вспыхивает во мне догадка.
— Как вы могли! Как вы можете!.. — кричу я и, не стесняясь ничьим присутствием, выкладываю Ралову все, что думаю о нем.
— Да вы что, вы что? — лепечет он, багровея.
Но мне уже не до Ралова. Выскакиваю из теплушки, спешу на станцию за ребятами, которые ждут в бараке.
От барака до путей, на которых стоит эшелон, совсем недалеко: обычным шагом это расстояние, наверное, можно было бы пройти минут за пять. Но ребята мои плетутся еле-еле, некоторые не могут идти, им помогают товарищи. У двух-трех, совсем ослабевших, я беру мешки, навьючиваю на себя, едва-едва бреду под их тяжестью. Свалить? Кое-кто из ребят на ходу бросил свои вещи, дойти хотя бы самим… Но вот уже совсем близок эшелон.
Я останавливаюсь, сбрасываю мешки, оглядываю ребят, вытираю со лба пот.
Дошли. Дошли все.
Слышно, как в голове эшелона звучно пыхает паровоз. Похоже, что эшелон сейчас, сию минуту, тронется. Мы поспешно начинаем грузиться в теплушку. Навстречу нам из нее тянутся руки ребят, приехавших вместе с Раловым. Одного за другим подсаживаю своих питомцев, они с трудом взбираются
Пронзительно гулкий в морозном воздухе, раздается протяжный гудок паровоза. А у меня еще двое на снегу, возле теплушки…
Быстрее, быстрее… Один, другой! Все!
Снова протяжно гудит паровоз. И вдруг я вижу, что через три-четыре вагона от того, в который я только что погрузил ребят, из теплушки на снег спрыгивает женщина, оттуда чьи-то руки подают ей узел…
Да ведь это Рина! Я бросаюсь к ней:
— Почему ты сходишь?
— Я не хочу уезжать без тебя.
— А Вовка?
А Вовку уже протягивают из двери теплушки Рине женщины, едущие вместе с ней. Я машу им: обратно, обратив!
— Садись! — тороплю я Рину, помогаю ей влезть вновь в теплушку. Следом вскарабкиваюсь сам. И в этот момент со скрежетом и скрипом теплушка дергается. Поехали…
Я снова гляжу на старое эвакуационное удостоверение, на расплывчатые фиолетовые штампы на обороте его. Этими штампами как бы засвидетельствован наш путь от Ленинграда до далекого сибирского города, в котором наконец, на двадцать первые сутки, остановился наш эшелон. Двадцать один день. Двадцать один день пути в теплушке, стены которой за ночь, если погасала печурка, промерзали насквозь, покрываясь мохнатым инеем. И почти каждое утро мы обнаруживали, что кто-нибудь из наших подопечных не может подняться. Получилось совсем не то, чего мы ожидали, когда отправлялись из Ленинграда. Мы надеялись, что наши ребята, начав получать хороший эвакуационный паек, сразу же станут поправляться, быстро окрепнут. Но продовольствие, которое мы получали на некоторых станциях вперед на несколько дней, для многих сыграло роковую роль: сгрызет изголодавшийся паренек, не имея терпения, пачку концентрата или полученную на два-три дня вперед, не оттаявшую мерзлую колбасу, запьет сырой водой — и через два часа уже хватается за живот, корчится, стонет… Не уследишь за каждым, чтобы предотвратить.
Почти каждый день то на одной, то на другой попутной большой станции мы выносим кого-нибудь из вагона. Живых дотаскиваем до вокзального медпункта и сдаем на руки врачам, мертвых — просто кладем на платформе: подберут. Но чем дальше бегут километры и дни, тем реже и реже приходится делать это. Происходит естественный отбор: выдерживают наиболее крепкие. К последнему дню пути в нашей теплушке остается немногим больше половины тех, кто погрузился в нее на станции Войбокало.
Двадцать один день…
Каждый из них грозил мне тем, что я мог потерять Рину или Вовку, или обоих вместе. В отличие от всех, обладавших после блокады неутолимым аппетитом, Рина почти ничего не ела, а если и ела, то, поддаваясь моим настояниям, пересиливая себя, — только чтобы иметь для сынишки молоко. Но и его приходилось кормить с большими усилиями — он еле раскрывал рот, был вял, почти все время спал. Даже кричать он был не в силах… Я закрываю глаза и вижу то, что не раз видел ночью, проснувшись в теплушке: лицо Рины, усталое и сосредоточенное, озаренное дрожащим красноватым светом печурки: перед ее открытой дверцей Рина сушит Вовкины пеленки. Как только она умудрялась стирать их…