Избранное. Повести и рассказы
Шрифт:
Покуда маму Пермякову не выписали, все в роддоме шло через пень-колоду. То батареи прорвет, то еще что-нибудь. А один мальчик, который лежал рядом с Николаем Афанасьевичем, вырос и стал вор и бандит, был посажен в тюрьму и расстрелян.
Дома у Пермяковых тоже стало неблагополучно. Афанасий Пермяков по случаю рождения сына первый раз в жизни выпил и пьет до сих пор. "Не напьется никак", - объясняет теща. У тещи, в свою очередь, сгорел свой дом в городе Барановичи Белорусской ССР. Мать помнила слово про дурной глаз и повела уже ходячего Николая к окулисту. Окулист долго смотрел в дурной глаз через специальный прибор, никаких болезней не нашел, посоветовал носить черные очки, а еще лучше -
Так и ходил Николай Афанасьевич - маленький, а в зеркальных очках, как цирковой артист-лилипут.
А тот окулист, Мовсесян Ваграпет Аршакович его фамилия, в тот день не пришел домой с работы и никто его не может найти, хоть и объявили всесоюзный розыск. А не надо было в дурной глаз через специальный прибор глядеть - он же увеличивает, прибор.
Пришло число первое сентября. Надо идти в школу. Николаю дали портфель и цветы астры.
– Ой, нельзя ходить в темных очках!
– стала ругаться первая учительница Николая Афанасьевича. Звали ее Бородун Аэлита Степановна. Так только одни стиляги делают. Сейчас же снимай очки!
Николай очки-то снял. Учительница посмотрела ему в глаза. А у нее через неделю должна была быть свадьба. Куда там! Жених ее, известный в городе таксист Леха, полюбил вдруг не ее, а артистку эстрады на гастролях. Он возил ее по городу, так как она за вечер три-четыре концерта пела, уехал за ней и ездит теперь следом за ней повсюду, кроме загранки. В загранку его не пускают.
Сам Николай думал и говорил, что у него глазки болят. К другим окулистам мать его не водила, жалела их. Тут Николаю и пришла повестка в ряды армии. Конечно, на медкомиссии тоже был окулист - военный врач-офицер. Он признал, что глазки у Николая не больные, а нормальные, и надо служить. Вечером окулист пошел с одной знакомой в ресторан, выпил маленько, а запьянел сильно, разбил витрину и многое другое. Пришлось ему отсидеть на гауптвахте и заплатить очень много денег, а потом еще над ним был суд офицерской чести. В старые года ему пришлось бы со стыда застрелиться, а нынче ничего, обошлось, только звездочка одна и полетела.
Николая привезли в армию, и прапорщик Огурной повел его с другими новобранцами в баню. Пермяков и в баню пошел в очках, хоть и голышом.
– Очки, салага, на гражданке оставь!
– сказал ему прапорщик и снял с него очки. Поскользнулся на скользком полке, полетел вниз и там поломал руки-ноги.
Солдату в темных очках быть не положено, если не дембель. Так что в этой самой войсковой части стали твориться всякие неуставные дела: то солдат домой убежит, то дизентерия какая-нибудь. За полтора года трех командиров сменили с разжалованием. Только когда Николай стал старослужащим солдатом-дембелем, он пошел в солдатский магазин "Военторг" и купил себе темные очки. Надел очки, и часть мигом стала ходить в отличных.
Отслужив, как положено, Николай домой не вернулся, а поехал жить в большой город. Там он поступил в один институт. Он все еще не знал, что у него за глазки такие. Не нашлось на него старой женщины, чтобы сказать:
– Глазик у вас дурной, Николай Афанасьевич!
Одни только цыганки, когда Николай Афанасьевич снимает на улице очки с целью протереть, шарахаются от него, как от милиционера. Цыганки знают, что почем.
Очки он снимает только перед сном и еще на работе. А где работает Николай Афанасьевич, все люди знают, потому что видят его каждый день да через день. Причем без очков. У него такой приятный голос:
– Добрый вечер, дорогие товарищи! Начинаем передачи Центрального телевидения...
Михаил УспенскийУстав соколиной охоты
Глава 1
Спасу от таракана не было нигде: ни в курной избе, ни в государевых верхних палатах, – от веку суждено таракану состоять при русском человеке захребетником.
Иван (Данило) Полянский не из-за таракана был огорчен, но таракан ползанием своим и шевелением усугублял огорчение. Он полз и полз по столу, смело шагал всеми шестью лапами по секретным бумагам, заглядывал в чернильницы, пробовал на зубок сургуч с государевой печатью и, наконец, прибыл на сафьянный переплет Четьи-Минеи.
Иван (Данило) Полянский словно того и ждал: занес над сатанинским насекомым кулак, да смахнул рукавом чернильницу прямо на писаное… Вот горе-то: перебеляй теперь.
Может, не перебелять? Может, и не было вовсе никакой бумаги? Не было, и все тут. Путь за море не близкий, могла и затеряться. Там ведь эти плавают, как их… флибустьеры.
Вредная бумага, огорчительная. Не любят таких здесь.
Иван (Данило) Полянский глянул в слюдяное окошко. И не высоко вроде, а кажется, что Уральский камень видно и далее до Байкала, где гнул и корежил воевода Пашков негнучего протопопишку…
Из аглицкой столицы города Лондона пришло донесение от торгового человека Ивашки Ларионова. Ивашка в письмеце сообщал, что верный и проверенный человек в Лондоне погорел синим пламенем. А ведь десять лет жил, принят был в Думу ихнюю – парламент, все бумаги выправил, словечек аглицких нахватался гораздо. И вот поди ж ты – вылез с предложением сидеть в палате по чинам, как в Думе боярской. То ли умом решился, то ли затосковал по дому. Сразу взяли на примету, а тут еще лорды, обсуждая этот вопрос, по аглицкому обычаю снялись драться, и лорд Шефтсбери, он же сын боярский Чурмантеев, во время драчки стал всех навеличивать русскими непечатными титулами, и от этого вовсе был узнан бывшим аглицким на Москве посланником… Словом, было от чего огорчаться Ивану (Даниле) Полянскому. Думать он думал, а чернильницу не поднимал: не было никакого сына боярского Чурмантеева. Да и торгового человека Ивашки. Мало ли что. Тем более море. И эти… флибустьеры. Дело такое.
В дверь сунулись: дожидаются.
– Проси, проси соколов моих.
Соколов было целых два: Василий Мымрин и Авдей Петраго-Соловаго. Оба служили в приказе по третьему году, разумели грамоте и тайным приказным премудростям, немало повывели уже воровства и измены. Первый сокол, Василий Мымрин, был высок, тонок, волосы на лице срамно убирал бритвой, а глаза у него от природы были мутного цвета, и были те глаза посажены близенько-близенько, и косили друг на друга зрачками, словно бы говоря: эх, кабы не переносье, слились бы мы, глазыньки мутные, в единый циклопов глаз, как в омировом сочинении про хитромудрого Улисса. Петраго же Соловаго Авдей росту был невеликого, зато широк, и руки до полу, и ладони – что добрые сковороды, а личико его все как есть было покрыто рыжим пухом – волос не волос, шерсть не шерсть, глаз же имел густо-черный и пронзительный…
Вот они и пришли, два такие.
– Докладай, – велел Иван (Данило) Полянский.
– Третьего дни, – степенно начал Василий Мымрин, – на свадьбе в Ямской слободе у мещанина Абрама Преполовенского мещанин же Евтифей Бохолдин с чаркою сказал: «Был бы здоров государь царь и великий князь Алексей Михайлович да я, Евтюшка, другой».
– И? – спросил Полянский.
– Отдан за приставы, – ответил Петраго-Соловаго и сам продолжал: – На той же мещанина Абрама Преполовенского свадебке во время рукобитья между стрельцом Андреем Шапошником да пушкарем Федькой Головачевым стрелец государевым именем пригрозил, а пушкарь казал ему кукиш и приговаривал: «Вот-де тебе и с государем!»