Избранное
Шрифт:
— Так это же совсем другое дело, вам эта деньги нужны были для образования.
— Ах, да речь идет вовсе не о деньгах. Ваш уважаемый отец отказался от наследства, конечно же, не из-за денег, и не из-за денег он сомневался и тревожился о вас. Мне это абсолютно ясно. Нет, он спрашивал себя, вправе ли он требовать от вас того, что для него само собой разумелось.
— Как так? Что он от меня требует?
— Быть свободной. Не связывать себя ни с каким коллективом. Ах, все это такие затасканные слова, извините меня. Я глубоко уважаю за это вашего отца. Именно за это.
— Ну и что же? Что все это значит?
— Я пытаюсь только пояснить вам, отчего мне никак невозможно лететь в Берлин. Ах, зачем вы меня терзаете? Я не привык говорить
— Но все это вздор.
— Понятно, вздор. Я вам и сам это говорю.
— И зачем вы все твердите «ваш уважаемый отец»? Словно потешаетесь надо мной.
— Простите, но меня так учили, мне с детства привили эти понятия. Не могу же я говорить — господин Наземан. А д'Артез? Нет, это слишком… слишком… да, слишком фамильярно. Пожалуйста, дайте же мае выговориться, я сейчас кончу. Мне и самому не доставляет удовольствия говорить о предметах, о которых я и говорить-то не умею. Не сомневаюсь, ваш отец примет меня любезно, если я явлюсь к нему с рекомендательным письмом от его дочери. Извините, рекомендательное письмо — опять не то выражение. Возможно, попроси я его, он бы даже помог мне найти другое место, и в этом я не сомневаюсь. Нет-нет! О, извините, я не хотел вас пугать. Вон даже тот парень проснулся. Сами видите, все аргументы против меня, у меня нет ничего за душой, оттого я во все горло кричу, несмотря на хорошее воспитание. Но к вашему отцу мне нельзя обращаться. Слишком это рискованно. Не для меня рискованно. Вечно я говорю не то, что хотел… нет, вот я что имел в виду: представьте себе, ваш отец мне поможет, да, а что же потом? Я увижу его на экране телевизора и буду хохотать, как все хохочут, а потом выключу телевизор. Где же ваш отец? Где д'Артез? Выключен. Выключен моей рукой! Нет, это трудно себе представить. Пойдемте, я думаю, нам лучше уйти. Мы только мешаем этим молодым людям. Они меня наверняка принимают за ненормального.
Итак, все было сказано, хоть и куда как скверно сказано. Поняла ли его Эдит, рассердилась она или опечалилась? Как бы там ни было, они молча прошли по парку к Опернплац. На фронтоне развалин, оставшихся от оперы, можно было, как и встарь, прочесть странные слова: «Истине Красоте Добру». Эдит, которая, должно быть, проходила это в университете, как-то объяснила протоколисту, что слова принадлежат не Шиллеру, а схоластам и что еще древние греки соотносили эти понятия. Но сейчас не в этом было дело.
Они пошли по направлению к Цюриххаус, а оттуда в Ротшильдовский парк и мимо собачьей игровой площадки. Желтый пес, ирландский терьер, как угорелый бегал в ренском колесе, установленном для собак. Время от времени он выскакивал и, ворча, пытался остановить колесо, но потом снова прыгал в него и бегал как угорелый, пока
— Не стоит провожать меня.
— А не пообедать ли нам где-нибудь вместе?
— Нет, дома у меня в холодильнике кое-что есть. А вечером мне еще надо платья постирать.
Тем не менее протоколист проводил Эдит дальше, им было по пути. По крайней мере две-три улицы, а потом Эдит сворачивала направо, протоколист — налево.
Внезапно она спросила:
— А сохранились еще документы о папином тогдашнем аресте?
Протоколист пояснил ей, что разве только случайно, нацисты все документы сожгли.
— Жаль, — сказала Эдит. — Хотелось бы знать, кто, собственно, донес на папу.
Протоколист поинтересовался, почему это для нее так важно.
— Не из мести, нет. Просто хочется знать обстоятельства дела. Я думала, может, вам это через ваше ведомство удастся установить. Но теперь, раз вы больше там не служите… а впрочем, может, это не так уж важно.
Но протоколист сказал, что тем не менее попытается навести справки через коллегу.
— Ах, да что там. Не трудитесь!
Эдит попрощалась и повернула направо, на Грюнебургвег. Шла она очень быстро, не оглядываясь. Не догнать ли ее?
До Элькенбахштрассе еще довольно далеко, ну а платья, которые она хотела постирать, очень ли это важно?
И почему она вдруг задала такой вопрос? Ведь об аресте ее отца у них до того и речи не было. Если д'Артез об этом не заговаривал и был равнодушен к этой теме, то зачем Эдит в нее вдаваться?
Что проку, например, протоколисту знать, как протекали последние минуты жизни его родителей? Наповал ли убила их бомба, упавшая на дом в Ганновере, или они медленно задохнулись в убежище? И о чем думал его отец, которого он знает только по старомодным фотографиям? Наверняка считал все, что творилось вокруг, непристойным беспорядком, ибо, как член верховного земельного суда, обладал весьма строгим правосознанием. Тетушка, а может, то была двоюродная бабушка протоколиста, от души веселилась над этой его чертой; когда однажды она рассказала, как провезла через границу какую-то чепуховину, отец протоколиста будто бы возмущенно заявил: правонарушение из дружеских побуждений, как вы это называете. Чуть не дошло до скандала в семье. Но все это жизнь давнишних времен. Зачем копаться в старых историях?
Итак, правильно это было или нет, но протоколист не кинулся вслед за Эдит. И тут-то к нему без его ведома уже подобрался воскресный вечер.
Как же все-таки получилось тогда с отцом Эдит? Быть может, он, как и протоколист, направлялся домой, вполне возможно, в воскресенье, а у дверей дома дорогу ему преградили два незнакомца и предложили: «Следуйте за нами». А могло это случиться и в театре после его выступления. Дальнейшие события разумелись уже сами собой.
Нет, протоколиста у дверей никакие незнакомцы не поджидали.
Ему предстояло собственными силами управиться с воскресным вечером.
Воскресные вечера были всегда самыми скучными, еще в загородной школе-интернате. Ты рад-радешенек воскресенью, а вместо него наступает воскресный вечер. Многие мальчики, у кого родственники жили поближе, уезжали на конец недели домой и, возвращаясь вечером, немножко хвастали тем, как провели день, а иногда привозили с собой подарки. Но те, кто оставался в интернате, потому что их родители жили за границей, ничего не могли для себя придумать. Хочешь — искупайся, хочешь — сходи в лес или сыграй в футбол. А хочешь — возьми, наконец, в библиотеке книгу, но тогда задразнят зубрилой, лучше уж включиться в общие затеи, никто хоть не дразнит. Директор и его жена — люди приветливые. После обеда подавали пирожное и взбитые сливки, что правда, то правда, но воскресенье в интернате требовало известных усилий и утомляло, охота пропадала сделать что задумал. Может, в следующее воскресенье.