Избранное
Шрифт:
Чтобы упростить сложный процесс переодевания, заключенный под концлагерной одеждой уже полностью одет: хоть и без визитки, но в белой рубашке, сером жилете и полосатых брюках. Ему надо лишь освободиться от тюремной куртки и штанов, чтобы напялить все это на свою восковую копию. Кроме того, ему приходится отобрать у нее шляпу. Все это в сопровождении многочисленных извиняющихся жестов. Бывший узник с восхищением оглядывает великолепную шляпу, а затем надевает ее, все еще оставаясь в рубашке, на что следует обратить внимание.
Далее, он расстегивает на восковой фигуре визитку и, должно быть, озабочен тем, чтобы не беспокоить элегантного господина щекоткой. Вы положительно слышите, как он
Пистолет с грохотом падает из восковой руки на пол. Д'Артез замирает, сам напоминая восковую фигуру. Лишь постепенно он убеждается, что спасаться ему нечего, и окончательно снимает с фигуры визитку. Теперь, однако, без извиняющихся улыбочек и довольно поспешно. При этом он будто случайно отталкивает ногой подальше лежащий на полу пистолет.
Положив визитку на стул, он тут же принимается надевать на фигуру концлагерную куртку и штаны, проделывая все это торопливо и без малейшего почтения. Он поправляет на фигуре одежду у шеи, одергивает на руках и ногах и отступает на шаг-другой, чтобы оглядеть дело своих рук со стороны. Удовлетворения он, видимо, не испытывает, тогда он еще и еще раз одергивает со всех сторон и куртку и штаны и взглядом даже вопрошает маркизу де Брэнвийе, не подскажет ли она ему, чего же, собственно, не хватает, но в конце концов, пожав плечами, прекращает бесплодные усилия. Теперь он берет со стула визитку и надевает ее. Подходит к зеркалу.
Но и своим изображением он ни в малейшей степени не остается доволен. Он подтягивает галстук, одергивает жилет, крутится и вертится перед зеркалом, проверяя, как сидит визитка. Та сидит как влитая. Чего же, собственно, не хватает?
Растерянно проводит он рукой по левому отвороту визитки и вздрагивает. Похоже, что он поранился, палец на левой руке даже, кажется, кровоточит, во всяком случае, он отсасывает кровь. Что же случилось?
За отворотом визитки приколот нацистский значок, булавкой его д'Артез и укололся. А! Вот, стало быть, в чем дело.
Д'Артез, но теперь это уже настоящий д'Артез, показывает значок все еще мирно посиживающему бородатому убийце и маркизе, подходит к фигуре переодетого заключенного и прикалывает ей найденный значок к левой стороне груди.
Нагибаясь за пистолетом, он стирает с него носовым платком отпечатки пальцев и подает пистолет фигуре заключенного в правую руку. Согнув затем руку фигуры таким образом, чтобы дуло пистолета было направлено на его голову и чтобы все выглядело как самоубийство, он точно рассчитанным движением срывает с верхней губы воскового лица усики. При этом раздается выстрел, но какой-то жалкий, едва слышный, точно из детского пугача. И д'Артез ногой пренебрежительно отталкивает фигуру, стоящую на роликах, в глубь заднего плана.
Сам же д'Артез небрежным движением приклеивает себе усики, еще раз критически рассматривает свое изображение в зеркале, натягивая при этом перчатки, вежливо приподымает шляпу перед добропорядочным женоубийцей и еще почтительней снимает ее перед маркизой де Брэнвийе. Но так как она все еще предлагает ему шампанское, он благодарит ее легким, отеческим кивком и покидает сцену.
В одном из позднейших интервью, данном д'Артезом в Нью-Йорке и частично перепечатанном в упомянутой уже монографии, имеется высказывание д'Артеза, которое, быть может, проливает свет на описанную выше пантомиму, да и на другие его пантомимы. Американские репортеры, испытывая, надо думать, разочарование, спрашивали, почему он уклоняется от разговора
— Но я же и не уклоняюсь, господа.
Однако один из газетчиков, более напористый, чем другие, не удовольствовался этим типично д'артезовским ответом.
— Нет-нет, сэр, у нас создается впечатление, что вы умышленно утаиваете правду и пользуетесь вашими ошеломляющими пантомимами, чтобы эту правду замаскировать.
В репортаже упоминается, что замечание уязвило д'Артеза до глубины души. Было ли это тоже всего-навсего игрой, трудно судить по прошествии стольких лет. Но он будто бы ответил напористому репортеру:
— Это самая сокрушительная критика моих артистических усилий, выпадавшая когда-либо мне на долю. Не отрицайте, господа. Но поскольку вы упомянули здесь «правду», услышать которую должна общественность, то должен признаться вам, что я нахожусь в постоянном сомнении, не высказал ли я уже чересчур много правды. Каждый раз во время выступления я опасаюсь, что того и гляди из публики раздастся голос: «Оставьте наконец нас в покое с вашими личными переживаниями. Ни единой душе до них дела нет, все это давным-давно набило нам оскомину». Тем самым со мной как с актером было бы навсегда покончено, и, если хотите, как с человеком тоже. Надо же признать, господа, все, что случайно довелось пережить или не пережить моему поколению, ныне оборачивается всего-навсего мелкой литературной сенсацией, а кому, как не вам, профессиональным журналистам, судить об этом. Ибо все, что касается жизненного опыта, или «правды», как вы сказали, для нынешнего поколения, и особенно для вашей счастливой, не испытавшей никаких бедствий страны, вообще роли не играет. А потому было бы смешной самонадеянностью называть этот жизненный опыт «правдой», и каждого, кто поступил бы так, с полным основанием сочли бы тем, что у вас, если я не ошибаюсь, называют «a bore» [37] .
37
Надоедливый человек, зануда (англ.).
Д'Артез довольно быстро вернулся к жизни. Уже осенью 1945 года он выступал в Берлине в маленьком, наспех отремонтированном кабаре и, надо отметить, уже в той маске, которой остался верен и в дальнейшем. Зимой того же года он совершил первое турне по Западной Германии, по-видимому, с помощью американской администрации. Экранизацию описанной пантомимы он предпринял лишь в 1946 году.
Большего из содержания документов, переданных протоколисту господином Майером, извлечь не удалось. К тому же господин Майер перестал интересоваться этим делом, поскольку никаких намеков на наркотики в бумагах не нашлось.
Ни слова, стало быть, об аресте и самом пребывании в лагере, о страданиях заключенного, и, главное, ни слова о трех месяцах, прошедших между освобождением или побегом из концлагеря и появлением д'Артеза в Берлине. Все это было очень странно. Но для тогдашних властей такие три месяца, вне всякого сомнения, были явлением столь будничным, что им и в голову не пришло прояснить это обстоятельство. Однако же протоколисту, размышляющему над ним спустя двадцать лет, три таких месяца представляются куда более значимыми, чем все остальные, — значимее даже, чем причины ареста, о которых Эдит хотела получить точные сведения.