Избранное
Шрифт:
К ночи ветер упал, море притихло.
Ан-Сенен зажег на корме огонь. Ловцы затопили печурку в кубрике, запахло жареной на масле иваси. Ан-Сенен отвернулся. Он не ел этой нежной и жирной рыбки, хотя всю жизнь ловил ее. Целый час просидел он неподвижно на корме, намотав на палец конец длинной лески, пока не вытащил из страшной глубины тощую камбалу. Затем начал готовить себе ужин, гремя, как колокольчиком, своей бронзовой чашкой.
Моторист с завистью поглядывал на нее.
— Хорошо бы сделать, — сказал он, — из этой чашки звонок для
Ан-Сенен промолчал.
Ночью Ан-Сенен часто просыпался, заходил на палубу и подолгу всматривался в темноту.
Он предвидел дурную погоду. Он чувствовал уже острый край приближающегося ветра. Но пока еще было спокойно, лишь изредка волна тяжелым взмахом подносила звезды к самому борту, точно стараясь разглядеть неподвижно склоненное и задумчивое лицо старика.
Заря была ветреная, но долго и ровно горела.
Ловцы с трудом наматывали на ручную лебедку переполненную сеть. Ноги их тонули в рыбе, по лицам струился пот, обтекая прилипшую ко лбу чешую. А кавасаки раскачивался.
— Как ты думаешь, Ван-Хи, — лукаво спросил Ан-Сенен у ловца, — выполним ли мы теперь наш план?
— Вот этого, Ан-Сенен, тебе не следовало бы говорить, — ответил с испугом Ван-Хи. Он никогда бы себе не позволил хвалиться в море.
Воздух стал золотисто-темным, густым, как бобовое масло. Не верилось, что солнце взошло.
Когда сети выбрали и Ан-Сенен снова стал у руля за будкой моториста, ветер был в полной силе.
Перегруженный кавасаки, дрожа кормой и носом, медленно всходил на волны.
Ловцы с тревогой поглядывали на шкипера. Но лицо Ан-Сенена странным образом успокаивало их. Оно было задумчивым и внимательным.
Ловцы забрались в кубрик. Ан-Сенен остался на палубе один. Он молчал, когда подходила особенно страшная волна — серая, цвета камня, и бормотал что-то, когда она проходила.
Так пять часов подряд тихим бормотаньем провожал он каждую опасность.
Шарф его размотался, щелкал; он отмахивался от него, как от налетевших ос. Наконец, сорвал, сунул в карман телогрейки, обнажив черную, в трещинах шею. В это время со скрипом, точно кто-то шагал по песку, прошла над бортом волна. Ан-Сенен вцепился в руль и принял ее тяжесть на плечи. Потом забормотал так громко, что из будки выглянул моторист — мальчик с замасленным лицом и толстыми розовыми губами; он был бледен.
Ан-Сенен пожалел его, на мгновение мелькнула мысль: выбросить рыбу за борт, облегчить кавасаки. Но он только спросил:
— Ты слышал, Ким-Чихо, что я тебе сказал?
— Нет, — ответил моторист, с ужасом косясь на океан.
Ан-Сенен наклонился и закричал ему сквозь ветер:
— Я решил подарить тебе свою чашку. Сделай из нее звонок для мотора.
Если шкипер мог вспомнить о таком пустяке, то опасность еще невелика. И Ким-Чихо снова исчез в будке.
Ан-Сенен опять остался один перед лицом океана.
Чтобы отогнать тревожные мысли, он в самом деле стал думать о своей чашке.
Искусно сделанная старым китайским мастером в городе Хай-Чжоу, тонкая, красивая, она звучала даже от сказанного вблизи слова. Поэтому Ан-Сенен всегда старался есть молча. Он помнил ее с детства. Однажды отец, отправляясь в Кионь-Сань на заработки, принес ее из домашней кумирни и поставил пустой перед ним.
— В Кионь-Сань-до тоже голод, — сказал отец. — Кто знает, вернусь ли я? Возьми ее, Ан-Сенен, и сам наполни для себя рисом. Ты, может быть, сделаешь это лучше, чем боги.
Теперь Ан-Сенен вспоминал, сколько раз, при всем старании ее наполнить, она оставалась пустой.
В провинции Хуан-Хае-до он похоронил своего первого сына, в Чемульпо на японских промыслах — еще двоих и дочь. Да, он получил сполна свою долю голода, болезней и несчастий.
Но чем заплатит он своей новой родине? Теперь дети его живы и веселы, и чашка всегда полна. Пусть сделают из нее звонки для моторов. Он может отдать еще свою медную ложку.
Ан-Сенен думал об этом. А ветер трубил ему в уши. Море дрожало, как барабан. Два раза волна бросила Ан-Сенена грудью на руль и заперла дыхание.
Но Ан-Сенен все не соглашался выбросить рыбу, и лицо его было, по-прежнему задумчиво, строго, как у слепого.
Но вот, наконец, показались пять «пальцев» — пять черных скал, торчащих из воды. Воздух темными полосами ходил над ними.
И Ан-Сенен, вдруг сгорбившись, кряхтя по-стариковски, повел кавасаки прямо сквозь толпу танцевавших волн. За ними начиналась бухта.
Здесь было значительно тише. Теперь он мог стоять прямо, не рискуя свалиться за борт. Но шум океана еще звучал в сердце Ан-Сенена.
На берегу, встречая кавасаки, били в бронзовый колокол.
Тафуин. Японское море.
1935
На утренней заре
Она жила на севере страны, на том берегу моря, откуда всегда появлялась утром заря.
Она была женой бедного рыбака и матерью маленького мальчика Ким Пен Гука, которого любила больше, чем утреннюю зарю и даже чем само солнце и горы родной Кореи, прекрасные и на утренней и на вечерней заре и во всякий час дня.
Звали ее Ли Ок Ен. Она была невысока ростом, но стройна, как многие корейские женщины из народа, которым приходится носить тяжелые ноши на голове и для того держаться прямо. Лицо у нее было привлекательное, круглое, с золотисто-румяной кожей, с маленьким ртом.
С тех пор как ее народ стал сам править своей страной и в соседней деревне открылась школа для детей рыбаков, Ли Ок Ен была счастлива. Каждый день, едва только занималось утро, она отправляла своего маленького сына в школу.
Ее муж, Ким Се Чен, ловил теперь рыбу сообща со своими соседями, и поэтому труд его вознаграждался как следует.