Избранное
Шрифт:
Все это исчезло без боли, без намека на сожаление. Вот и мы, вот новорожденный человек, о котором я не знаю ничего, кроме ритма пульса и запаха потной груди. Храпит спящая Кека — если она вспомнит свой сон и захочет рассказать мне его, то завтра скажет: «И тогда „они“ поднялись, как морская волна, чтобы накрыть меня, пока я не заговорила, потому что мы одновременно догадались: если я произнесу имя, назову каждого из них по имени, я их убью»; дождь кончился, с балкона дует ветер и бьет фотографию Гертруды затылком и носом об стену. Итак, завтра — удивительно знать это с такой несомненностью; небо очистится, и новый человек выйдет на улицу. Я усну и проснусь; попытаюсь понять себя, украдкой поглядывая в зеркало ванной, подстерегая и фиксируя движения своих рук; постараюсь выяснить, чего мне держаться, как будто это необходимо, с притворным безразличием задавая себе хитрые вопросы о боге, любви, вечности, родителях, людях трехтысячного года; с кривой улыбкой, говорящей лишь о том, что мне немного стыдно жить и не знать, что это значит, сяду завтракать;
Я пойду в южную сторону и соблазнюсь мыслью изъять Диаса Грея из всемирной катастрофы, начавшейся ночью и, видимо, окончательно завершившейся утром. (Женщины с сумками и корзинами, раздраженные занятые мужчины, рассекая утренний свет, не подозревают, что умерли вместе со мной, что улицы, по которым они идут, скрылись под морями и лавой.) На площади Конституции я снова усядусь в кафе, что поближе к центру, куплю сигареты и буду держать зажженную сигарету во рту, чтобы дым перед глазами застилал расположение деревьев и суету грузчиков, пешеходов, такси, торговцев, лишая смысла деятельность, которую я созерцаю. И тогда — для этого мне не понадобится шевельнуть ни лицом, ни пальцем — Диас Грей проснется в гостинице Ла-Сьерры, обнаружит, что женщина рядом с ним мертва, поранит пятку, раздавив на полу пустые ампулы и шприц; униженно, пораженный справедливостью, поймет, почему Элена Сала сказала «да» накануне; уступит власти мелодраматического чувства, вообразит себе будущего друга, предназначенного выслушать его исповедь: «Понимаете, она была уже мертва, когда я обнимал ее, и она это знала». В сером сумраке, отойдя на несколько шагов от мертвой женщины, будет глядеть на ее очертания в постели. Когда посветлеет, заглянет ей в лицо, увидит ее спокойной и вежливой по возвращении из поездки в места, которые сотворены из изнанки вопросов, из никем не подобранных откровений повседневности. Мертвая, возвратившаяся из смерти, твердая и холодная, как преждевременная истина, она воздержится от оглашения своих испытаний, своих маршрутов, своих трофеев.
IX
Визит Ракели
Вытекло немного крови, легко было представить, что нос с каждой секундой заметно распухает. Кека отдавалась методичным и равнодушным ударам, не делая попыток к обороне или бунту, если не считать ровного, почти непрерывного смеха, источник которого — ненависть — обнаруживали тщательность и упорство, с какими она, звук за звуком, отделяла этот смех от плача, где он рождался; забота и внимание, с какими она очищала смех от податливости и слез.
Время от времени заглушая его, чтобы слизнуть с губы щекотку крови и пота, она следила за мной с подушки блестящими воодушевлением глазами.
— Да, — произнесла она наконец, — я пьяная сука. С ума посходили… Я пьяная сука.
Она смеялась и повторяла эти слова, отправляясь умываться в ванную, одеваясь, засовывая в ноздри вату, смоченную одеколоном. Нос был красен и блестел, несмотря на пудру.
— Пьяная сука, — сказала она с порога и улыбнулась. — Мне безразлично, уйдешь ты или останешься. Пойду ловить их и буду водить. Неважно, какого цвета.
Одевшись, я закружил по комнате, обшаривая карманы, дрожа от нетерпения подарить ей что-нибудь, оставить какую-то вещь в знак суеверной любви, начавшей овладевать мною с неистовой силой, едва лишь хлопнула дверь и я остался один. Всколыхнувшийся от удара воздух комнаты кинулся мне в лицо и на грудь, позволив вновь ощутить надолго исчезавшую, недоступную атмосферу чуда. В набедренном кармане, под платком, я нашел ржавую гайку, подбросил ее в руке и закатил под кровать.
Напрасно я прислушивался в ту ночь к стене своей квартиры — Кека не вернулась. На рассвете, толкаемый моей внезапной, возрастающей любовью, жаждая прибавлять дары к заброшенному под кровать куску железа, я вытащил бритву и перед зеркалом в ванной, вспоминая ее прощальную улыбку перед тем, как она хлопнула дверью, сделал на груди косой разрез; после этого я смог уснуть, утешенный жжением тонкой раны, откуда выступили лишь разрозненные капли крови.
Но в следующие дни и ночи Кека приходила с улицы в сопровождении мужчин, и с каждой новой незнакомой походкой, с каждым поворотом ключа в замке я чувствовал приумножение этого признательного, благоговейного, беспощадного вида любви, который меня к ней привязывал. Я слушал, как она борется с робостью и неловкостью вступительных минут, как торопит соединение в постели, как почти тотчас же выпроваживает гостей, подталкивая их к двери ложью и обещаниями. Повторялись старые интонации и смех, эти звуки, обрывавшиеся, как скорость при торможении. Я слушал, как она следит за стихающими шагами в коридоре, как некоторое время выжидает, чтобы мужчина отдалился от дома, сел в машину или зашел в кафе, где он выпьет что-нибудь покрепче, скаредно подсчитает стоимость удовольствия, поопасается его последствий, уступит порыву гордости, постарается как-то совместить случившееся с повседневностью, мечась между временным оживлением и недоверчивостью. Потому что с каждого она брала только символический, грязный, зеленовато-бурый однопесовик, и когда я навещал ее, она с улыбкой наблюдала, как мои глаза щупают груду однопесовых мятых бумажек на лиловой салфетке стола, оценивая ее постепенный рост.
— Я пьяная сука, — кратко комментировала она, слегка показывая мне зубы, почти любовно.
Я воображал, как в промежутках между мужчинами она подправляет на лице косметику, задумчиво сжимает тонкие губы, размышляет и стряхивает размышление движением плеч; слушал, как она отворяет дверь и громко ее захлопывает, словно подозревая, что я могу это слышать, словно стук двери необходим для счета, прибавлен к другим, подчеркивает общую сумму.
Вскоре после полудня я подошел к двери банка и присоединился к группе, которая дожидалась часа открытия; пробравшись между плечами и затылками, я обернулся к солнечной белизне поперечной улицы, к памятнику на сквере, к острым линиям зданий, пронзающих ясное небо, последнюю, быть может, синеву лета. Потом я обежал глазами выражения скупости и спеси, неподвижность окружающих меня лиц и, точно ощупывая оружие, зашевелил в кармане пальцами, потрогав листок бумаги, на котором была записана программа дня, где буквы и цифры, обозначавшие каждое из моих ближайших действий и час исполнения, направляли и расчищали мой путь к финалу, к 21.30, когда я отстранюсь от тела Кеки, шумно задышу и начну ходить по комнате, превратившись в пустоту, в нетерпеливое любопытство, в ожидание осознания содеянного.
Я собрал деньги, рассовал, не считая, по карманам, закрыл сейф и позвал служащего. Что они подумают, вскрыв по истечении квартала сейф и обнаружив шурупы и осколки стекла?
Ничто не изменилось во мне, в городе, когда я, безразличный к солнцу, сунув одну руку в карман брюк, шел по улице Норте в сторону обелиска; ничто на протяжении двух кварталов к Эсмеральде не выделяло меня среди суетливых дневных пешеходов, когда я мельком замечал свое потное лицо в зеркальных окнах торговых заведений, перенося от одного стекла к другому беглое и неопределенное воспоминание о новом юношеском выражении, перемещавшемся вместе с моим лицом, об уверенном и вызывающем виде, мине беззаботной жестокости. Осторожно, боясь вспугнуть призрачного новорожденного, который, сопровождая меня, плыл за стеклами, я время от времени бросал быстрые взгляды на витрины, задерживался у них, приподнимал было голову, чтобы ознакомиться с собой и изучить себя, но всякий раз застревал на челюсти, на чужих, незнакомых губах, которые выпячивались, складываясь в беззвучную имитацию свиста. Укрывшись в углу одного кафе, я съел несколько бутербродов. На фоне смерти Элены Сала мне представлялись ликующий Диас Грей, жизнерадостный и решительный Орасио Лагос с правом предписывать скрипке мисс Глейсон танцевальную музыку и шлепать по ближайшей выпуклости ее тела, отчаявшийся экс-беглец, ощутивший потребность растратить свою жизнь рядом с мужем умершей женщины, путешествующий скрипичный футляр, набитый ампулами с морфием, балетные туфельки, строчащие па и быстрые пируэты по улицам праздничного города к внезапному и предчувствуемому финалу.
Согласно расписанию, которое лежало у меня в кармане, я должен был завтракать в 13.30; я ел с запозданием на двадцать минут. Следующий пункт — побриться, принять душ, выбрать в шкафу лучшую белую рубашку — следовало выполнить к 14.00. Я оставил несколько монет на столике, вышел на улицу и взял такси, на минуту став объектом расовой ненависти населения тротуаров. «Пожалуй, стоило бы отказаться от расписания, — подумал я в машине, — лучше принять душ и вытянуться на кровати; отыскать в шкафу старый метроном Гертруды, настроить его на темп ларгетто и ничего не делать, думая только о вечности, которую прибор будет резать на кусочки до шести часов вечера. В шесть вернуться к расписанию, спуститься на улицу, найти проститутку; расставшись с ней в 20.30, возвратиться на улицу Чили, поглазеть на горластых и осоловелых парней за окнами „Малютки Электры“, задержаться и поболтать с привратником, подняться в квартиру Кеки. Она будет дома одна, и я узнаю, кто я, кто этот другой».
Выйдя из лифта, я увидел спину женщины, протянувшей руку к звонку моей квартиры: я не мог узнать ее, пока она не обернулась, и в тот же миг я ощутил в ней нечто отторгающее от меня взволнованность и изумление.
— Здравствуй, — сказала она. — В чем дело? Ты как будто не рад…
Я молча пожал ей руку, улыбнулся, пытаясь понять по лицу и фигуре, что привело Ракель из-за границы, и такой отталкивающей, чем это странным, не связанным со мной, с тем, что мне дано помнить, веет от нее из темного закоулка, где моя дверь под прямым углом примыкает к двери Кеки. Возможно, этот новый мужчина, то есть я, не знал ее, или ее костистое бледное лицо было другим, не тем, которое я видел раньше и вызывал в воспоминаниях, которое соответствовало Ракели и должно было находиться под маленькой шляпой, урезавшей ее лоб до полумесяца.
— Я так удивлен, что ты здесь, — пробормотал я. — Гертруда со мной не живет.
— Знаю, — сказала она, кивнув; ее губы постепенно отделялись одна от другой, пока не осталось сомнений, что она улыбается; я увидел перед собой добрую безличную улыбку, изображенную для распространения терпимости. — Третий раз захожу к тебе. Была здесь утром, прямо с парохода. Наведалась в контору, но мне сказали, что ты там больше не работаешь.
— Да, — сказал я, отпер дверь и пропустил ее. В отсутствии Кеки я не сомневался. «Рассказать бы тебе, что я собираюсь сделать», — думал я, следуя за ее медлительностью, за стуком каблуков, остановившихся перед портретом Гертруды. — Эта история кончена, и тема меня не интересует. Полагаю, однако, что не она привела тебя сюда и не желание откомментировать наше последнее пребывание вдвоем.