Избранное
Шрифт:
— Другие тоже, поверьте, — сказал врач терпеливо, по привычке говорить ясно и понятно, которую ему внушили на факультете ради блага пациентов-бедняков. — Вы и они. Все мы знаем, что наш образ жизни — это комедия, и способны это допустить, но не хотим, потому что каждому, помимо всего прочего, надо как-то отстоять свою личную комедию. Разумеется, и мне также. Петрус — комедиант, когда предлагает вам должность главного управляющего, и вы комедиант, когда на нее соглашаетесь. Это игра, каждый из вас знает, что другой играет. Но оба вы молчите и притворяетесь. Петрусу нужен управляющий, чтобы сутяжничать, ссылаясь на то, что работа на верфи не прекратилась. Вы хотите копить жалованье на случай, если свершится чудо и дела уладятся и вы сможете потребовать свои деньги. Предполагаю, что так.
Звучала последняя сторона пластинки, призывая проникнуться неким безумным приятием мира, таким, какое никогда не могло бы само собой возникнуть в человеке. «Зачем мне стараться,
— Ваша взяла, доктор. В этом вопросе. Но есть кое-что еще.
Ларсен улыбнулся, словно произнося публичное поздравление и чтобы скрыть самую важную часть этого «кое-что»: свое безумие, подсчеты по металлизации, сметы по ремонту корабельных каркасов, которые теперь, вероятно, покоятся в морской пучине, свои одинокие бредовые мечты в разрушающемся складе; свою порабощенную мужскую любовь, попавшую в плен ко всему, что есть на верфи, — к предметам, воспоминаниям не его жизни, к обитающим там неприкаянным душам.
— Наверно, есть, иначе вы уже были бы в отеле у Петруса. Вы говорите, Ларсен, что человек не всегда то, чем представляется. Возможно. Я думаю о том, о чем мы говорили раньше, о смысле жизни. Ошибка наша в том, что мы то же самое думаем о жизни: что она не есть то, чем представляется. Но это ложь, жизнь — только это, то, что все мы видим и знаем.
Однако воодушевиться доктор не смог, лишь подумал: «И смысл этого ясен, тот смысл, который она, жизнь, никогда не пыталась скрыть и с которым люди искони тупо сражаются словами своими и тревогами. И доказательство неспособности людей воспринять этот смысл состоит в том, что самая невероятная из всех возможностей, возможность собственной нашей смерти, — это для жизни такая обычная вещь, нечто, происходящее в любую данную минуту».
Иголка прошла несколько кругов в тишине, потом снова щелкнуло — сигнал покоя. Диас Грей почувствовал в себе пустоту и скуку, даже что-то вроде смутного раскаяния.
— Если есть голова на плечах, доктор. Но что до меня, я никогда не искал сложностей. Как вы правильно сказали, есть и другое. — Ларсен посмотрел на потускневшие от влаги туфли и подтянул носки. — Вы знаете дочку Петруса? Анхелику Инес? Мы помолвлены.
Не в силах расхохотаться, забавляясь мыслью, что эта встреча — сон или по крайней мере комедия, затеянная кем-то безымянным, чтобы подарить ему несколько счастливых вечерних часов, Диас Грей откинулся в кресле, подтягивая к себе по столу сигарету.
— Анхелика Инес Петрус, — пробормотал он. — А ведь я только что сказал робко, неуверенно: «вы и Петрус». По-моему, это великолепно, как поразмыслишь, все великолепно.
— Спасибо, доктор. Теперь об этом, о другом. Вы уже поняли. — Не надеясь и не пытаясь внушить доверие, а просто в порядке дружеского признания Ларсен поднял глаза от своих туфель и изобразил доктору самое лучшее выражение наивности, благородной тревоги и искренности, какое только мог состроить в свои пятьдесят лет. Диас Грей кивнул, как если бы отталкивающее и бескорыстное стремление растрогать, рисовавшееся на лице Ларсена, было высказано словами. С трепетом он ждал. — Разумеется, мы любим друг друга. Как всегда бывает, все началось с пустяков. Но это серьезный шаг. Главная цель моей поездки в такой дождь, да еще на рыбачьей лодке, — поговорить с вами об этой проблеме. У нее могут быть дети, замужество может ей повредить?
— Когда вы должны обвенчаться? — с жаром спросил Диас Грей.
— Вот именно. Вы понимаете, что я не вправе затягивать, ради нее. Я хотел бы узнать, не нарушая профессиональной тайны…
— Ладно, — подвинувшись к столу, сказал Диас Грей, зевнул и благодушно улыбнулся заслезившимися глазами. — Она странная. Она необычная. Она помешанная, но, возможно, никогда не будет более помешанной, чем теперь. Дети — ни в коем случае. Мать умерла в идиотическом состоянии, хотя конкретной причиной был инсульт. А старый Петрус — я уже вам говорил — симулирует безумие, чтобы не обезуметь окончательно. Мой совет жесток, но лучше вам с нею не иметь детей. Что ж до того, чтобы жить с нею, так вы, я думаю, ее знаете, знаете, способны ли ее переносить.
Доктор поднялся и снова зевнул. Ларсен вмиг разрушил на своем лице выражение встревоженной наивности и направился к кушетке взять пальто и шляпу, причем в коленях у него затрещало.
Далее, в неполную реконструкцию того вечера, в наше причудливое стремление придать ему историческую значительность и смысл, в безобидную игру, помогающую скоротать зимнюю бессонную ночь, перебирая, перемешивая, комбинируя все эти события, которые никого не интересуют и вовсе не обязательны, включается свидетельство бармена из «Пласы».
Он сообщает, что однажды той зимой, в дождливый вечер, человек, чьи приметы совпадали с описанием внешности Ларсена, которое ему было дано, — описанием многословным и в некоторых пунктах противоречивым, в зависимости от отношения разных лиц к Ларсену, — подошел
«Словечко было старомодное, поэтому я перестал размышлять над фиццем [35] Симмонса и дважды оглядел его. Теперь почти все говорят „остановиться“ или „проживать“, а иные из поселенцев, взрослых людей, вероятно родившихся не здесь, говорят „находиться“. Этот сказал „квартировать“, не вынимая рук из карманов пальто и не сняв шляпы; он даже не поздоровался со мной, а может, я не расслышал. Это старомодное словечко плюс, вероятно, его голос напомнили мне времена моей молодости, маленькие кафе на углах. Да, так-то вот. Когда этот тип со мною заговорил, я стоял без дела, зал был почти пустой, у стойки ни души — стою себе и протираю салфеткой стаканы, хотя это не моя забота, да и стаканы у нас всегда чистые. Стою себе и думаю о негре Чарли Симмонсе и о фицце, который он придумал и окрестил своим именем, и о том, что рецепт, который он мне дал, уж точно неправильный. Потому как он дал мне его, когда я попросил, и напиток получается по цвету очень красивый, но наверняка вредный, и я, по правде сказать, никогда не видел, как он его готовил. Одно время, недолго, он работал в „Рикки“, который потом стал называться „Нонсим“, а куда потом подался, не знаю. Вот думаю я себе об этом и о других давних делах. Тут-то и подошел он — возможно, тот самый, о котором вы говорите, хотя раньше, когда он жил в Санта-Марии, я его не видел ни разу. Росту скорее невысокого, самоуверенный, толстоватый, годами немолодой, но еще с огоньком, и вид такой, что палец в рот не клади. Я мог бы сказать ему, чтобы он обратился к консьержу Тобиасу, который записывает постояльцев и ключами ведает. Но этот его вопрос, „квартирует“ ли в отеле, вернее, само словечко расположили меня, и я сам ему ответил. Сказал, что да, квартирует, и назвал номер. А у нас это все знали и обсуждали: старый Петрус, то ли больной, то ли прикинувшись больным, с самого утра занял 25-й номер — там есть „ливинг“ [36] , и его берегут для парочек — и за целый день ничего не попросил, кроме бутылки минеральной воды, и хотя поговаривали, но точно никто не знал, решится ли француз представить ему счета, последний и все прежние, не на одну тысячу песо. И чтобы он свою подпись поставил не на счете, а на чеке, солидном чеке на какой-нибудь банк, а уж какой, этого я себе не представляю, но он должен был бы называться „Петрус и К°“ или что-нибудь вроде „Петрус и Петрус“. Вот так-то. Тот тип поблагодарил кивком и пошел к лифту. Я хотел было подшутить над ним, сказать, чтобы позвонил по внутреннему телефону, но он меня не стал слушать, пошел себе к лифту. Да, с виду он был такой, как вы говорите: из себя грузный, да еще как-то подчеркивает это, костюм черный; когда шагал по пустому бару, в тишине, стучал каблуками, а потом по дорожке в коридоре пошел без шума; спина выгнутая, как будто он что-то на груди несет. Бедняга. А то прежнее, о чем я думал, это и всякий мог бы думать. Думал я о негре Чарли Симмонсе, а он одевался лучше всех, кого я видел; вот однажды — это же должно было случиться однажды, — когда он размешивал длинной ложкой джин „фицц“ и замечтался, ему пришло в голову, что это дело можно усовершенствовать и прославиться: как-нибудь изменить дозы или состав, ничего не добавляя нового, лучшего. Как дело было, я точно не знаю и все размышляю над этим».
35
Фицц — шипучий напиток (англ.).
36
Гостиная (англ.).
Дверь не была заперта на ключ, так что Ларсен, сделав несколько зигзагообразных шагов в полутьме маленькой гостиной, вошел в освещенную спальню и увидел старого Петруса — старик лежал на спине, занимая четверть супружеского ложа, с карандашом в руке и прислоненной к коленям черной записной книжкой с металлическими застежками. К вошедшему повернулось сморщенное лицо — без удивления, без страха, только со сдержанной профессиональной пытливостью.
— Добрый вечер, прошу прощения, — сказал Ларсен. Он вынул руки из карманов и осторожно положил шляпу на карниз декоративного камина.
— Это вы, сеньор Ларсен, — констатировал старик; не отворачиваясь, он спрятал карандаш и книжку под подушку.
— Да, вот мы с вами здесь, сеньор, несмотря ни на что. И я очень опасаюсь… — Ларсен подошел быстрым шагом и протянул руку, в которую Петрус вложил свою, крохотную и сухую.
— Да, — сказал Петрус. — Садитесь, пожалуйста. Возьмите стул.
Он посмотрел на Ларсена, что-то прикидывая, потом одобрительно кивнул.
— Надеюсь, на верфи все в порядке. Мы на пороге победы, это вопрос дней. В наше время, к сожалению, приходится называть победой обычный акт правосудия. Мне дал слово один министр. Какие-нибудь трудности с персоналом?