Избранное
Шрифт:
Она читала Мемуары два дня и возвратила мне их со словами:
— Спасибо за доверие, Бобби. Я сделала кой-какие поправки.
Поправки?
Ну и вранье! Не совсем, конечно: совсем-то не бывает. Многое из того, что он понаписал, — отчет о действительных событиях, но из-за кулис все время выглядывает сновидец, фантазер, романтик, выдумщик, мечтатель Б. Б. Он сделал роковую ошибку — переключил восприятие вовнутрь. Поневоле задумываешься, а может быть, этот жуткий подарок — вторая жизнь — обескуражил его, обессилил, затуманил обыденное сознание? Он называет себя журналистом и где-то там превозносит прямую фактографию в укор беспамятной идеализации, а сам постоянно идеализирует даже и то, что отлично помнит. Б. Б. не столько описывает, сколько расписывает факты. Несколько раз он хвастается, будто ничего не сочиняет, за эффектами не гонится, разгадок не утаивает, не романтизирует, не драматизирует. Поверить ему, так он всего-навсего снимает телефильм без сценария — поймал в объектив пустую улицу и пошел стрекотать. Чушь!
Характерна кладбищенская сцена в Шине (Ричмонд), где я у него, разинув рот, пялюсь на черное надгробие, оповещающее, что он, Роберт
Все время так и виден Б. Б. в монтажной, как он пригоняет отснятые куски друг к другу, подстраивает контрасты, нагнетает драматизм, воссоздает или выдумывает смысловые связки. Иначе он не может, таков его душевный склад, такой он человек, хотя поди разбери, что он за человек! Узколобый реалист? Или, наоборот, широкая «художественная натура», то бишь свой брат ирландский инакомыслящий? Или то и другое, вместе взятое? Уайльд замечал, что если искусство в принципе отлично от жизни, то, с другой стороны, жизнь, как ни странно, сплошь и рядом неотличима от искусства. Тем самым ставится древний вопрос: «Что подлинно?» Пусть мой старый обманщик разделывается, как знает, с другими людьми. При этом он верен себе, мой старый злодей [47] . Угодно ему, например, романтизировать Ану Первую, ну и ладно, я все равно ее не помню (мне было три года, когда она умерла), его королеву-охотницу, беспристрастно-лучистую [48] , хотя, если верить всем другим источникам, не была она ни такой уж лучистой, ни тем более беспристрастной. Однако же пусть, его дело. Положим, Анадиона сказала однажды, что мать ее была законченная эгоистка и только и думала, как бы избавиться от дочки. Но с какой стати судить о ней Анадионе? Или мне? Она ведь спровадила меня в тот же монастырь и в ту же заброшенную обитель предков близ Шаннона, чтобы самой рисовать в тиши и покое, а я, чтобы закончить диссертацию, спровадила мою маленькую Ану в монастырскую школу в Бретани, откуда бедняжечка пишет мне, что половина девочек и все монахини ежедневно принимают противозачаточные пилюли. Но когда Б. Б. принимается романтизировать меня— это уж извините.
47
Примечание Б. Б.Я ничего не меняю в тексте ее «Поправок», но тут надо заметить, что в приливе нежности Нана предпочитает заслоняться словечками вроде «обманщик» и «злодей», причем последнее всегда у нее исполнено особой ласкательности. А что до умильного эпитета «старый», то мне, когда писались ее «Поправки», было еще двадцать. Интересно, это мое примечание — тоже монтажного свойства? Или простообъяснительное? На самом деле все мои Мемуары — простообъяснение.
48
Первая строка стихотворения Бена Джонсона (1573–1637) «Гимн Диане».
Взять хоть ту пресловутую июньскую ночь: он описывает, как закатился на ночь глядя к Анадионе, и я, несчастная крохотулька, сидела (если верить ему) на лестнице, заткнув пальцами уши, а они рядом в спальне истязали друг друга любовью. Они и правда с криками бранились и со стонами мирились, но я сидела на лестнице только в его виноватом воображении. Может, они там занимались друг другом ночь напролет — не знаю. Мне они, это он верно пишет, жутко надоели, я схватила велосипед и поехала на реку, но вот уж дальше начинается несусветная романтика: я будто бы колыхалась на волнах в утлом челне и вопрошала луну о таинствах страстей людских. Я все про них знала еще с тех пор, как меня просветила в поезде полоумная старуха монахиня со своим Иоанном Богословом, Акрополем-Апокалипсисом и потрясающим словцом «свихнутый». Я, конечно, и до нее пыталась проникнуть в тайну напрямик. Реджи, Ана и Анадиона поднакопили за свой век эротических книжонок, и я, естественно, перечитала их с первой до последней, хотя, что правда, то правда, не поняла из них ничегошеньки. Кажется, Симона де Бовуар вспоминает в автобиографии, как она, вроде меня, добралась до отцовского запертого шкафчика с эротикой и ни на шаг не продвинулась к пониманию жизненных тайн, пока мать однажды не сказал ей: «Ну вот, душенька, а теперь почитай-ка ты хороший, добротный английский роман» — и дала ей «Адама Бида» [49] . Когда Хетти пошла в лес и вернулась оттуда беременная, Симона (точно как я при колдовском слове «свихнутый») сразу поняла все-все.Впрочем, мне еще помог телевизор, да и в ту ночь на реке я была не одна. Со мною был Крюгер Кейси, подручный мясника: он жил в сторожке со своей природной, то есть незамужней матерью Герти Бэрк, нашей привратницей. От сохнувшей по нему Минни Моллой я знала, за каким окном он спит — за маленьким с одной поперечиной, выходившим на подъездную аллею Угодья ффренчей. Стоял июнь, ночь была теплая, оконце распахнуто настежь: я заглянула и увидела при ярком лунном свете его круглые, как луна, ягодицы — он спал на своем топчане нагишом. Я так влепила ему хорошим камушком, что он тут же проснулся, перевернулся, потер задницу, увидел меня, подскочил к окну, забыв даже прикрыться, и прошептал:
49
Роман английской писательницы Джордж Элиот (1819–1880).
— Ты чего? Дома что-нибудь стряслось?
— Крюгер, а Крюгер, — взмолилась я, стараясь выговаривать по-здешнему, — будь другом, скатаем на реку, а? Походим под парусом?
Он взглянул на луну, протер глаза и воззрился на меня.
— Господи Иисусе, небось уж второй час! Ты чё, рехнулась? Кто ж ночью под парусом ходит?
— Крюгер, на меня тоска напала.
Никогда не забуду, как быстро он все взял в толк и как правильно, то есть по-хорошему, поступил.
— Слышно было, к вашему дому с час назад проехала машина? И в дверь колотили?
— Мистер Янгер приехал.
Он выставился из окошка, посмотрел на большой дом и увидел сквозь ветви то же, что и я, — один-единственный огонек. Он перевел глаза на меня. Я в упор глядела на него. Он взглянул на яркий обрезок луны и сразу все понял. (Теперь-то я знаю, что Минни Моллой, а стало быть, и все остальные мои подружки, давным-давно проведали о «мистере Янгере», но по свойственной деревенским деликатности пополам с рассудительностью даже имя его при мне не упоминалось.) Он спросил:
— Велосипед с тобой?
Я кивнула. Он протянул длинную, сильную, голую руку, сгреб меня за плечо и очень раздельно сообщил, что если я протреплюсь Минни Моллой, то он мне рожу растворожит, щеку на щеку помножит и без ножниц пострижет наплешака. Потом исчез в темноте, натянул рубашку и брюки и выскочил босиком, со взъерошенными волосами; усадил меня на раму велосипеда, и мы, вихляя, поехали к малюсенькой заводи, где среди прочих была привязана и моя лодчонка.
Эта ночь на реке — одно из самых моих счастливых воспоминаний. Мы прыгали с лодки и плавали под луной в чем мать родила. Топили друг друга. Орали. Перебудили уток. Озаренная луной фигура Крюгера на корме осталась у меня в памяти покатым скосом бедра от поясницы, мышечной впадиной крепкого мальчишеского зада, продолженной до колена, сверкающими каплями на ноге. Прежде я на картинках никогда не замечала очень поучительной разницы между тем, как круглится женское бедро и как опадает мужское. Когда не в воде, он очень предупредительно держался ко мне спиной. Вылитые Paul et Virginie [50] . Или нет! Скорее он был «совершенный джентльмен», о которых читаешь в английских книгах имперских времен, отошедших в прошлое, как я теперь знаю, за поколение до нас с Крюгером. Стройное бедро Крюгера довершило мое сексуальное образование, начатое словом «свихнутый». (Поправка. Там где-то выше я писала, что увидела в окно его зад, большой, как луна. Неточно. Может быть, как два полумесяца.)
50
Поль и Виргиния (франц.) — герои одноименного романа-идиллии французского писателя Ж. А. Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814).
Точные подробности — вот чего мне прискорбно недостает в записках Б. Б. Слишком уж он занят собственным восприятием.
Оставь ты в покое свое восприятие, Б. Б.! Побереги его для меня — не у места оно в твоей исторической хронике. Возьмем еще пример — тот скандал, когда Лесли сбыл американцу экспонат вашей художественной галереи — поддельного Джакометти. Незадолго до смерти Анадиона мне обо всем этом подробно рассказывала. Расстроенный чужими огорчениями, ты, Б. Б., даже не упоминаешь, что это ты (а вовсе не Анадиона) заплатил американцу из собственного кармана. Такая вот объективная подробность кое-что говорит о тебе, верно? Равно как и о вашем ненормальном тройственном согласии. Неужели ты никогда не замечал, как это влияло на чувства моей матери к тебе? Или ты опускаешь кое-что из скромности и деликатности? Что ж, тогда одобряю.
Тут я подхожу к твоей подлинной натуре, к твоей яйности и самости, которая радует меня именно в подобных зримых проявлениях. Еще одно из них — когда вы с приятелем распиваете в яхт-клубе поминальный стакан виски за утопленника Реджи и ты припоминаешь ночь, бурю, крушение, его мужество, его горе из-за смерти жены, которая его никогда не любила и с которой (по твоим словам) он никогда не спал. Тут виден ты, каким я тебя знаю, твоя сострадательность, твоя проницательность, твое чувство справедливости, твоя теплота, твое простодушное негодование против жизни, которое я так в тебе люблю, — и все это явственно благодаря маленькому стаканчику виски. Или там есть место, где стареющая Ана отчаянно гневается, обнаружив, что ее сорокалетний итальянец-скрипач поцеловал хорошенькую американскую гостью. Вот тут твоя жалость воссоздает образстарости и жизненного краха. Или где моя массивная мать примеряет девичьи сорочки в «Харродзе», а ты жестоко смущаешь ее замечанием, что они ей не по фигуре. Там ты, между прочим, не так уж и хорош, и твоя мировая скорбь стоит ее скорби о том, что она не родилась легконогой ундиной в сорочке от «Харродза».
Правда, очень многие философы утверждали, что память может обходиться без образов. У меня есть для них тест: помнит ли слепец ночную тишину? Помнить-то он помнит, но как убого! Я вспоминаю две беззвучные ночи — одну возле Лаго-Маджоре, последнюю ночь в Италии под конец нашего медового месяца, другую в Банахере, в детстве. Ты мне сказал, что юношей бывал один на Лаго-Маджоре, и говорил, как глядел через реку на равнину и горы, о белых валунах в стремнине, о сухой гальке, о прозрачных, быстрых, голубых протоках. В ту ночь ты уехал в Милан: что-то не ладилось с нашей машиной. Я осталась одна. Сентябрьские звезды, темные вершины в поднебесье. Далекая тусклая звездочка сорвалась с небосвода. Если ночь затрепетала, я не слышала. Может быть, расслышал бы небесный стетоскоп? Промельком этой звездной искорки в темно-синих небесах и осталась у меня в памяти тишина итальянской ночи.