Избранное
Шрифт:
Я знал, что всю ночь будет хлестать ливень, хотя ветер крепчал, и снова я вспомнил про девушку в черном плаще; но уже она соскользнула на много миль в прошлое, и однажды она вовсе в него соскользнет, я ее позабуду, не вспомню, разве что ни с того ни с сего, где-то, когда-то я подивлюсь странной встрече, расчувствуюсь и стану гадать, не спрашивала ли она у кого, куда я подевался, прибавляя, может, что я славный, а может, еще что-нибудь прибавляя. Она была у такой вот двери на руках у матери. И снова будет там стоять через год-другой, выпроваживая последнюю подшучивающую парочку, и поглядит в небо вместе с молодым мужем, заметит, что будет дождь, и укроется от него на засовы и клямки, и вернется к погасающему огню, и будет слушать, как зарываются в мягкое,
Я услышал, как Рори демонстрирует свои познанья, почерпнутые в сельской школе, повернулся и увидел, что хозяйская дочка смотрит на него и дожидается конца, чтобы прыснуть.
«Это человек, — выступал Рори, — чье высокое ораторское искусство и мудрость беседы могут равняться лишь с безупречностью его нрава и благородством помыслов, каковыми наделил его Господь, ибо яснее ясного, — еще тверже продолжал император, — что, если природное сияние человеческого разума не затемняется сызмальства и не искажается в зрелости, сила воли человеческой непреложно производит в каждом, в каких бы он ни родился широтах, под какой бы звездой ни увидел впервые свет, если только он верен добру и чурается зла, гений Александра, красноречие Цицерона, мудрость Соломона и дивное искусство Леонардо да Винчи».
Низенький пузатый человечек кончил, задохнулся, повернулся к девчонке, хлопнул в ладошки, потом хлопнул по ладошкам и ее, произведя сам себе бурный аплодисмент.
Оказалось, она немного проводит меня по дороге. Мы залезли в телегу и что-то кричали с задка на прощанье, когда телега тряско отдалялась от двух квадратов света и толпящихся в дверном проеме черных фигур.
Потом мы въехали в широкую тьму и затихли. Я растянулся на дне телеги и слушал хвастливую бурю; я чувствовал себя молодым и смелым, мне весело было слушать, как она надсаживается впустую; над горной грядой, через которую проложили проход дорожные рабочие, пять веков уже, наверное, гнившие в могилах, просторно растекался лунный свет. Нам было в ту же сторону, что бродячим тучам, и они бежали по небу впереди нас. Телегу трясло, глаза у меня слипались, но вдруг девчонка вцепилась в мою руку:
— Ты боишься Буку? Я боюсь!
И бросилась ко мне на грудь, и положила голову рядом с моей головою, и я обнял ее за плечи и так лежал, и нас качало под звездами, путавшимися в пасмах тумана. Потом я соскочил со старой телеги, и скоро ее не стало слышно вдали.
Я спотыкался во тьме, и мысли мои разбредались. Я старался представить себе кровать, на которой сегодня засну. На стольких сотнях кроватей я уже спал, что она могла быть любого размера и вида, но я выбрал из своего набора образов кровать, самую подходящую для дождливой ночи. Это было крестьянское брачное ложе из некрашеного дерева, со стенками сзади и сбоку и сверху как бы прикрытое крышей, так что только спереди оно остается открытое, да и то иной раз завешено присборенным пологом. Она как омшаник, пчелиный зимовник, эта кровать, приплюснутая в головах и в ногах, так что удобно стать перед ней можно только посередине. И пусть воет буря, пусть дождь промочит скирды, пусть затопит навозом скотный; пусть бренчат оконные стекла — а я буду спать, спать ночь напролет, а утром проснусь и увижу проясневшее небо. Мне хотелось есть и спать, и на этой кровати я сперва полежу немного, вспоминая дневные события, и буду искать в них тайный план, прилаживать их для сна, как положено, и все мне откроется, сбудется: женщина в черном плаще, девчонка, мертвый муж, возчик, толпы, сбегающиеся и разбегающиеся якобы слепо, напрасно, — все смешается, спутается у меня в голове, меня укачает плетение странных картин и сон подкрадется исподтишка и меня накроет.
Наконец
— Всенощное бдение, что ли? — сказал я, увидев пустую кухню, и голос у меня дрожал, когда я говорил.
— Черта-дьявола бдение! — И она снова мне улыбнулась.
— Тихо у вас тут, — сказал я и посмотрел на чисто выметенную кухню, а потом я посмотрел на ее подбородок, как у мальчишки, под светлым пушком.
— Да уж, тихо, — и она посторонилась, пропуская меня к лавке. Я спросил, найдется ли тут где переночевать, и она отвечала, что, мол, найдется и милости просим.
— А чего-нибудь пожевать голодному человеку?
— И это можно, если только чуть потерпеть.
Я хотел спросить, как успела она мне в обгон добраться в эти края за двенадцать долгих миль от последнего моего ночлега. Я скинул плащ и патронташ; сложил оружие, сумку и ремень в угол. Она прошла в дальний конец кухни, и я услыхал шелест воды и плеск рук, и потом она вернулась ко мне, к огню, и она вытирала пальцы, и они были розовые, когда упал фартук. Она принялась поддувать огонь в печи, пригнулась к устью и, касаясь одного колена грудью и обхватив его руками, возясь с поддувалом, вся изогнулась дугой. В углах рта у нее я заметил морщинки — может, это она улыбалась?
— Спят старики? — спросил я.
— Да. — Мне почудилось, что у нее дрожит голос.
— А остальные? Где остальные все?
— Больше никого нет. Том, это брат мой, в Керри поехал.
Я откинулся на лавке; огонь ожил и затрещал.
— Да, одной тут небось скучновато.
— Я привычная, — и она пощупала пальцами волосы; до чего они были мягкие на вид! Потом выпрямилась и стала расстилать на белом столе белую скатерть, потом поставила на нее кринку с молоком, чашку, блюдце, сахарницу и банку с вареньем.
— Тут и живете?
— Ага.
— Но не вечно ж тут так уныло, а?
— Уныло, это вы точно говорите; места у нас глухие.
— Ну чего уж, — сказал я. — Я б лично не отказался: горы, долы…
Она замерла и посмотрела мне в лицо; губы собрались в маленький твердый комок.
— Они вам быстро б надоели, горы эти! В городе оно лучше. Много знакомых, ученые люди, развлечения — живи, как душа просит!
Она положила пару яиц в черный котелок с кипятком, и вокруг яиц запрыгали шипящие пузырики. В дымоход ударил ветер и выгнал на кухню черную тучу дыма. Мы молча сидели, а потом подошли к столу, и она налила мне красного чаю, и я отрезал темный хлеб, мазал маслом, вареньем и ел жадно. Она села у огня, и я спросил, почему ей не нравятся эти края, но она посмотрела на меня молча. Я снова спросил, уверяя, что мне, честное слово, надо знать непременно. Она ответила:
— Потому что ферма на голом месте стоит. Земля у нас худая. И тут так похоже на север.
В огонь упала тяжелая дождевая капля. Выла буря. Я увидел все море тоски и досады, скрытое за ее словами, моросящий дождь без единого солнечного луча и как она украдкой поглядывает на одну, на другую ферму и снова на свой дом. Порыв ветра вздул вокруг нее дым, она отпрянула и схватилась за мое колено, чтоб не упасть с табурета.
— Задохнетесь, — сказал я, и брови у нее дрогнули, она улыбнулась. Я прикрыл ее руку ладонью и вспомнил весь долгий-долгий прожитый день, скирды, которые надо было намолотить, пока не улегся ветер, возчика, трусящего сквозь сырую ночь, море тьмы за порогом. Сколько дней мог я выдержать, не взбунтовавшись! Я заговорил серьезно: