Избранное
Шрифт:
Трубачевский взялся за виски.
— Хорошо, я буду ждать.
— Нет уж! Пожалуйста, не жди. Ложись спать, на тебе лица нет.
— Я буду ждать. Ты один можешь доказать ему, что я не виноват. А если нет… Тогда ничего…
— Что ничего?
— Ничего не надо.
— Что ты за вздор несешь!
Они замолчали. Стало светать, темный переплет окна возник на полотне, когда Трубачевский погасил свет. Было очень тихо. Только старый кларнетист осторожно шаркал за дверью — должно быть, надеялся, что после этого разговора, которому он не осмеливался помешать, в мире наконец
В последний раз Карташихин видел Машеньку в начале декабря. Потом он уехал в Новгород на районную комсомольскую конференцию, а вернувшись, тотчас позвонил и не застал ее дома. Но в тот день, когда он собрался наконец к Трубачевскому, выходя из ворот, он столкнулся с нею лицом к лицу. У обоих было много новостей и много забот, оба торопились и условились встретиться на следующий день в десять часов у ее подъезда.
— В общем, очень плохо, — сказала Машенька. — Вчера Фогт меня вызвал и сказал, что теперь уже лучше ничего не делать… Все равно, — дрожащим голосом добавила она и отвернулась, прикусив губу.
В руках у нее была большая, страшная кислородная подушка, и Карташихину захотелось сказать ей что-нибудь в утешение, но он не нашелся и только, проводив ее до самых дверей, обеими руками крепко сжал ее руку.
Ночь он провел у Трубачевского, утро проспал, а без четверти десять уже был у ее подъезда. Конечно, это было дьявольски неудачно, что они условились встретиться так поздно. «Я буду ждать», — сказал Трубачевский, и Карташихин не сомневался, что он именно ждет, сидя у стола, не смыкая глаз, а темный переплет окна на потолке становится все светлее. Он ждет, а старый музыкант, не решаясь постучать, стоит у двери и, горестно повесив голову, прислушивается к его дыханию.
Карташихин взял с собой книгу, очень занятную, но читать, ежеминутно поглядывая на часы, было трудно и, сунув книгу под мышку, он принялся шагать вокруг маленького дворового сквера.
Нечего было надеяться, что его пустят к Бауэру без Машеньки, она должна была подготовить этот разговор. «Но что я скажу ему? — подумал Карташихин. — Нельзя же свалиться, как снег на голову, и заявить, что Трубачевский, мол, не виноват, потому что архив обокрал Неворожин? Нужно начать…»
Но с чего начать — вот именно это и было неясно.
«Нужно прежде всего рассказать эту историю Машеньке. Подробно, не торопясь, но только о Неворожине, потому что даже намекнуть, что Дмитрий…» Карташихин поджал губы. Как она отвернулась вчера, — отвернулась, чтобы он не увидел ее закушенных губ! Нет, конечно, о Дмитрии ни слова.
Но где же она? Он посмотрел на часы. Четверть одиннадцатого. Наверно, скоро придет.
Половина одиннадцатого. Кто-то спускался по лестнице. Карташихин замер. Нет, не она.
Одиннадцать. Еще три раза обойти вокруг сквера. А теперь еще три. Вот и все. Он решительно пересек двор, вышел на Пушкарскую и вернулся обратно.
Он не мог уйти: Трубачевский, согнувшийся, с усталым, не по возрасту, жалким лицом ждал его, вздрагивая от каждого звонка, прислушиваясь к каждому скрипу двери. Он видел его так же ясно, как этих людей, прилично-печальных и самодовольных,
«…Сказать Коле, что не решился, — куда там, об этом нечего было и думать! — Позвонить Машеньке по телефону? Удобно ли? Ведь ясно, что она не спустилась потому, что не может оставить отца!»
Не зная, на какую случайность надеяться, он заглянул на лестницу и, останавливаясь на каждой ступеньке, добрался до второго этажа.
Дверь в квартиру Бауэра была открыта, какие-то женщины, повязанные по-деревенски, стояли в передней. Рыхлый старик в треухе, из-под которого были видны курчавые седые височки, прошел мимо него в переднюю и, спросив только: «Где?», стал снимать пальто, бормоча и отдуваясь.
Это был старый Щепкин. Но Карташихин с трудом узнал его — так он похудел, так переменился. Он согнулся, у него стало длинное, дряблое лицо, и он все время щурился с растерянным выражением. Машинально оправив перед зеркалом лоснящийся черный пиджак, он исчез за внутренними дверями.
Потом пришел еще кто-то, тоже чужой и тоже с таким видом, как будто дом был пуст и можно входить и выходить сколько угодно.
Все было ясно. Все было так ясно, что Карташихин вдруг ужаснулся тому, что женщины, пришедшие, по-видимому, обмыть покойника, говорили не стесняясь, громко. Но он еще ждал чего-то, еще надеялся, еще не входил, хотя теперь никто, кажется, не мешал ему увидеть Машеньку, а он твердо знал, что должен увидеть ее немедленно, сию же минуту.
Наконец он вошел на цыпочках. Женщины не обратили на него никакого внимания. Он заглянул в столовую — полутемную, неубранную и бедную, так ему показалось. Прикрытый уголком скатерти, на столе лежал разобранный шприц и подле него тарелочка с обгоревшими клочками ваты. Резиновые трубки торчали из банки, наполненной желтой жидкой пищей, и кресло, должно быть вынесенное из комнаты, в которой лежал Бауэр, было повернуто к стене и покрыто простынею.
Это был беспорядок, в котором чувствовались усилия по возможности отдалить смерть, и все было полно еще не остывшими следами этих усилий.
Послышались голоса, и старый Щепкин вышел из кабинета. Александр Щепкин вышел вслед за ним и что-то сердито коротко сказал ему сквозь зубы. Но старик не слушал его. Хрипло дыша, он сел на диван и закрыл лицо руками.
— Как же так, — пробормотал он. — Боже мой, как же так. Я написал книгу…
— Иди домой, папа.
Как будто прислушиваясь, старый Щепкин поднял голову, и стал виден большой висячий кадык на похудевшей шее.
— Что же я делал десять лет? — громко спросил он. — Я хотел доказать…
— Домой, папа! — строго, как маленькому, приказал Александр Николаевич.
— Постой… Я хотел доказать… Не помню. Как же так, — глотая слезы, сказал он. — Значит, все это незачем? Теперь конец? И он прав, он! А я все ошибки его сосчитал, и фактические. И не прочитает никто. И он не прочитает никогда, никогда…
И, уронив платок, он затрясся от рыданий, не стыдясь их и не вытирая слез, катившихся по небритым, ослабевшим щекам.