Избранное
Шрифт:
Как обычно, мы остановились в узком переулке около ее дома, там, где я ждал ее прошлой ночью. Несколько солдат в хаки прошли мимо, худые и непривычно низкорослые. Я стоял как побитый, опустив голову, и смог поднять глаза, лишь когда тяжелый топот наконец удалился, стих, заглушенный горячими ударами сердца.
— Кристин, — сказал я. — Дилли…
Я уже готов был пролепетать, что нам нужно помириться, забыть все и простить друг друга, но тут она вдруг посмотрела на меня. Губы ее дрожали, грудь вздымалась, будто она не в силах сдержать рыдания. А глаза предельно ясно говорили, что я вновь оскорбил ее чувства, вновь разочаровал. Потом, молча повернувшись, она скрылась за углом.
Так миновало лето, ночи стали темнее, листья на ветках начали желтеть и краснеть. «Август 1940-го,
Я теперь не столовался у Рагнхейдюр, а обыкновенно заходил в какое-нибудь подвальное кафе, где постоянно горел электрический свет. Народ сидел тут после лова сельди, поденщины на жатве или дорожных работ. Каждый день здесь появлялись новые лица. Часто говорили о жестоких налетах немецкой авиации на Лондон, о деньгах, о работе у англичан, о школах, превращенных в солдатские казармы, о политике, учебниках и занятиях, о спорте, карточной игре, охоте, поэзии, водке и женщинах. Пока другие обсуждали военные радиосводки и газетные новости, знакомились друг с другом, я неизменно сидел в одиночестве за угловым столиком, думал о Кристин, вспоминал Рагнхейдюр, Боггу и Гулли, игры с дробинками и мышами, забавное увлечение восточной магией, перевоплощениями и загробной жизнью. Я бы с радостью вернулся к Рагнхейдюр, несмотря на изжогу от подозрительно пряных мясных блюд и вздутый живот после каши с ревенем и гвоздикой. Но Рагнхейдюр считает, что нужнее кормить англичан, а не земляков. Поскольку в эти печальные дни английский гарнизон в Рейкьявике все увеличивался, были все основания ожидать, что ей еще долго придется следовать нежданному зову сердца и из чистого благородства подавать на стол fish and chipsи rhubarb pudding with cream or milk.Я боялся зимы.
— Паудль, — обратился ко мне Вальтоур, — много у нас осталось стихов Эйлифса?
Я сказал, что Эйлифсовы «размышления» уже подходят к концу, два-три неопубликованных отрывка, если не ошибаюсь. Ну а вообще стихов осталось мало.
— Где ты прячешь это сокровище?
— Вот, — указал я на рукописи.
Вальтоур открыл портфель и протянул мне пухлую пачку цветных бумаг разного формата. Попадались и стандартные листы, исписанные черными или синими строчками, но в основном автор писал зелеными и красными чернилами на желтом, голубом и бледно-розовом фоне.
— Пожалуйста, — сказал Вальтоур. — Двенадцать размышлений о рациональной жизни и вегетарианстве, двадцать превосходных стихов, сочиненных буквально несколько недель назад в тихой пасторской усадьбе.
Он бросил портфель на свободный стул моего коллеги Эйнара Пьетюрссона — Сокрона из Рейкьявика, — закурил сигарету и прошелся по комнате. С тех пор как он весной женился, ему редко,
— Так-так, Паудль, — Вальтоур продолжал расхаживать по редакции, — тебе не очень-то нравится Эйлифс?
— Длинновато, — ответил я, просматривая новые стихи. Первое творение состояло из двадцати трех строф.
— Тогда будем печатать кусками. Мы и раньше так делали. Но ничего не выбрасывай, все пойдет в дело.
— И что получится? Ведь под стихотворением неловко ставить «продолжение следует»?
Вальтоур остановился у моего стола и, вспомнив о римских цифрах, быстро проставил на полосе: «Блестящие миры I», «Блестящие миры II», «Блестящие миры III», но тут же забраковал свой метод:
— Нет. Может, продолжение шлепнуть с новым заголовком?
— Я как-то не задумывался над этим, не рискованно ли? Нужно согласовать с автором. Вы сами поговорите с ним?
— Что за ерунда, зачем беспокоить беднягу? Сами все сделаем, ты да я. Смотри!
Он взял ножницы, выхватил из кучи стих — двенадцать зеленых строф на серебристо-сером листе, — решительно отстриг половину, вынул изо рта сигарету и прочел мне с начала второй половины:
В мечтах поэта вечно жизнь искрится, Весной росистой в солнце золотится, И дух, взлетая лебединой стаей, В сиянье северном покой свой обретает.Гляди-ка, здесь полным-полно замечательных названий. Это же очень просто, милок, никаких проблем. Стих можно называть «В мечтах поэта», «Жизнь искрится», «Искрится жизнь», «Весной росистой» или «Росистой весной», «Солнце золотится» или «Золотится солнце», «И дух взлетает», «Взлетает дух», «Полет духа», «Покой духа» или «В сиянье северном». Двенадцать названий, одно другого лучше. Выбирай!
Он вновь заходил по комнате, дымя сигаретой и насвистывая, но я не мог не возразить:
— А как сам автор отнесется к тому, что даже не узнает по названиям свои произведения?
— Обойдется!
Я оставил рукопись, собираясь заняться корректурой, но шеф, оказывается, еще не закончил.
— Выдающийся человек этот Эйлифс, — сказал он, — вежливый и скромный. Куда симпатичнее этих красноперых бездарей, каждый из которых мнит себя гигантом мысли. Выжимают по два-три стишка в год и чуть ли не лопаются от непомерной важности, заносчивости и высокомерия. А этому бедняге никто не желает помочь, и все потому, что он аполитичен. Но по восемнадцатой все же…
— Вы о чем?
— Сегодня он попал под восемнадцатую статью бюджета и получит специальную стипендию для поэтов! — Вальтоур вновь зашагал по редакции. — Я умолял двух министров и пятерых депутатов альтинга подбросить ему еще, чтобы вышло по крайней мере полторы тысячи крон. Кого, по-твоему, я застал вчера у одного знакомого?
— Не знаю.
— Баурдюра Нильссона из Акранеса, знаменитого скрягу и подонка, который не может без слез смотреть на каждый медяк, отчисленный из государственной казны в помощь поэтам и художникам. Его протертым задом они там в альтинге пользуются как зеркалом! — Хмыкнув, он продолжал: — К моему стыду, я спросил и у него, не поддержит ли он предложение распространить восемнадцатую статью и на Арона Эйлифса! И что, думаешь, это ничтожество мне ответило?