Избранное
Шрифт:
Старуха теребила платок.
— Что говорить, и с отцом он не ладил. Так уж всегда бывает, к чутким да мягким судьба жестока. Хьялли был очень раним, но редко находил у отца понимание и доверие. — Она, мол, никак не забудет, какое у него было выражение лица, когда он вошел в кухню со своими рисунками, разорвал их на куски и швырнул в мусор.
— Со своими рисунками? — переспросил я.
— Да-да, со своими собственными рисунками. — Казалось, старуха готова была всхлипнуть, но удержалась и продолжала: — Не многие знали, как любит Хьялли рисовать, какие замечательные, совсем настоящие картины у него получались, да что там, даже портреты. — Однажды в воскресенье он показал ей рисунок — крошечный домик с садом, и все это цветными карандашами. Она до сих пор помнит этот хорошенький домик, яркие цветы и дрозда на толстой ветке… Хьялли был в тот день как никогда в настроении
Я молчал.
Старуха подняла на меня кроткие горестные глаза.
— Всё… Ссоры уже в прошлом.
Я опустил голову.
— Бог располагает…
Она некоторое время раскачивалась и тряслась, потом опять заговорила о своем Хьялли: каким добрым и способным мальчиком он был, как хорошо учился в школе, книги читал вечерами, а когда они купили прйемник, слушал музыку, тут же запоминал мелодии и подбирал их на губной гармошке. Еще она помнит, как он был рад, когда наловил рыбы на уху, принес домой то ли сайду, то ли камбалу, с причала поймал. Помнит, как ловко он продавал газеты. Зимой, в самые черные ночи ни свет ни заря вскакивал с постели, мерз на улице в плохонькой одежонке, дрожал, коченея от холода. Старуха спросила вполголоса, обращаясь как бы к самой себе, на что он тратил свои монетки — на кино или на сладости, как другие мальчишки. И сама себе ответила: нет, ее Хьялли собирал эйриры в коробочку и хранил до рождества, а потом покупал всем подарки, например сестре Руне — жемчужное ожерелье, Мадде — куклу, отцу — табакерку, а ей… ну да, ей он подарил туфли, они прямо-таки сияли, черные выходные туфли на серой подошве, легкие и мягкие.
Старуха замолчала и, не в силах больше сдерживаться, склонила голову и заплакала. Плакала она очень тихо, отворачиваясь, вытирая глаза платком и болезненно вздрагивая. Я вновь стал перебирать вещицы на столе и говорил какие-то слова, но моя гостья, казалось, не обращала на это никакого внимания. Мало-помалу она успокоилась, слезы прошли, как тихий зимний дождь в ночи, взгляд ее опять застыл на руках, и не надо было уже ни вытирать глаза, ни бороться с болезненными рыданиями.
— О-ох. Бог располагает…
Потом она сказала, что уж и не знает, как быть, ведь она с просьбой ко мне.
Я продолжал двигать по столу вещицы, а тень старухи на стене выросла.
— Ты ведь знал моего Хьялли. Вот мне и хочется, чтобы ты нес гроб на похоронах.
Я спросил, когда это будет, и она объяснила, что прощание в доме назначено, на среду в половине второго, рассказала о пасторе и новом кладбище, что близ бухты Фоссвогюр. Ей трудно примириться с тем, что Хьялли будет покоиться не рядом с сестрами Сольвейг и Гвюдлёйг в углу старого кладбища. К сожалению, там нет места, повторяла она. Нет, нет места. До Фоссвогюра трудно добираться, чтобы ухаживать за могилой, особенно весной.
Она помолчала с отсутствующим видом, глядя на черную шаль, усталая и скорбная, но скоро пришла в себя и, словно еще не закончив дела со мной, опять начала раскачиваться. А детишки Хьялли, детишки-то родные, бедный маленький мальчонка и сестричка его, крестить даже не успели… что они подумают об отце, когда вырастут и поумнеют? Ведь не секрет, многие отзываются о нем дурно и плетут все что не лень. Не многие помнят, как тяжко ему приходилось, каким он был ласковым, сдержанным и чувствительным. Мир, он всегда одинаковый, суровый да жестокий. Потому-то ей и пришло в голову попросить доброго человека написать о Хьялли и напечатать в большом журнале что-нибудь правдивое, тактичное и красивое, чтобы хоть как-то защититься от людской жестокости. Она даже подумала было о посвящении, о маленьком стихотворении памяти усопшего, которое детишки его — храни господь невинных младенцев! — могли бы потом не только прочитать, но выучить наизусть и носить в сердце.
Мне стало жарко, я сразу вспомнил
— Он так любил тебя.
— Кто?
— Да Хьялли, уж так любил, так любил.
Старуха катала платок в ладонях и терпеливо ждала, когда я перестану двигать по столу карандаш и ластик, нарушу молчание, отвечу на ее невысказанную просьбу. Потом ее затрясло сильнее, плечи начали опускаться, а тень на стене поползла вниз… Глядя на свою шаль, она шептала, что, кроме меня, ей не к кому пойти, ведь я жил у них на Сваубнисгата, знал Хьялли и понимал его, угощал малыша пасхальными яичками и леденцами. Глядя на свою шаль, изношенную и промокшую, она шептала, что я поэт, и талантливый, ведь под псевдонимом я сочиняю стихи в журнал, Мадда его покупает, много стихов, веселых и серьезных. И если я выполню ее просьбу, сочиню и напечатаю красивое стихотворение в память о Хьялли, которое детишки — храни их господь! — сберегут на всю жизнь, то она постарается когда-нибудь отблагодарить меня…
Погода вдруг переменилась, ветер утих, воздух стал холоднее, за окном заплясали густые хлопья снега, они все сыпали с темного вечернего неба, искрились на свету, кружились в хороводе. Когда шепот старухи умолк, уже не имело никакого значения то, как Стейндоур Гвюдбрандссон произнесет: «Поздравляю с эпитафией!» Еще не ответив ей, я размышлял о жизни человеческой и смотрел на снежинки за окном — они будто служили заупокойную мессу и, опускаясь с небес, накрывали все белым саваном.
Кое-кто отправился в Америку.
Гвюдлёйгюр Гвюдмюндссон, или попросту Гулли, тот, кому не было равных в играх с дробинками и мышами у Рагнхейдюр, как-то остановил меня на улице и, болтая без умолку, выложил, что твердо намерен самостоятельно пробиться наверх, завести доходное дело, купить дом и машину. Все взвесив, он решил действовать осторожно, не бросать пока работу в лавке и не торопиться с женитьбой до тех пор, пока твердо не станет на ноги. А чтобы стать на ноги, он начал изо всех сил долбить в свободное время английский.
— …У чертовски дешевой училки, случайно на такую напал, — добавил Гулли, разболтав все, что мог, и простился со мной на языке Шекспира и лорда Байрона: — Гудбай, сэр!
Когда мы встретились снова, он, оглядываясь по сторонам, сообщил, что наладил связь с одним типом в войсках. Через него Гулли вызвался достать мне дешевые сигареты, консервированные фрукты, крепкое пиво и даже шотландское виски. Чуть позже на улице Эйстюрстрайти он уверял меня, что как раз сейчас связь с этим типом в войсках нарушилась, «dangerous business, you see» [118] . Впрочем, он только что купил лицензию на торговлю, как на оптовую, так и на розничную, но все же пока рановато прощаться с нынешней работой, лучше поболтаться по городу с набитым портфелем, когда не стоишь за прилавком, перекусить на бегу да позволить себе в выходные нарушить третью заповедь [119] . В портфеле же найдутся всем интересные вещички — маленькие подсвечники и гипсовые собачки, детские игрушки, рождественские открытки, елочные украшения, женщинам — колесики для разрезания раскатанного теста и заколки для волос, а мужчинам — лезвия, крем для бритья и еще товар, который помогает сдержать чрезмерный прирост населения.
118
Сам понимаешь, дело опасное (англ.).
119
Библейская заповедь, запрещающая работать по субботам.
— По дюжине в пакетике, высшего качества, английский довоенный товар, you see [120] , — бубнил он приглушенной скороговоркой, почти отеческим тоном и время от времени приговаривал, что товара этого скоро будет вообще не достать, ведь фабрика уже взлетела на воздух.
А однажды Гулли рассказал мне о своих делах с молодым пастором, только что посвященным в сан, холостым и застенчивым, который получил какой-то отдаленный приход:
— Я в два счета доказал ему, что следует запастись этим делом, не отстал, пока он не купил партию с пятипроцентной скидкой.
120
Понимаешь (англ.).