Избранное
Шрифт:
Я посмотрел на него: многозначительная пауза, затишье перед канонадой. Но по выражению его лица я так и не понял, чего ждать — града разрывных снарядов из цитат Фрейда или все ограничится холостым фейерверком. Одно ясно: он смотрел на меня не как на прокаженного, во всяком случае пока.
— Сказать, что тебе нужно? — спросил он наконец вполне по-дружески, наклонясь через стол. — Фабрика удобрений!
Я заерзал на стуле. Фабрика удобрений? На что он намекает?
В этот момент официантка принесла нам кофе и венские булки. Когда девушка уходила, Стейндоур, видимо желая выразить симпатию, слегка дернул ее за юбку, а потом, притушив сигарету, бросил в чашку кусочек сахара и стал размешивать. Эти приятные болваны — английские офицеры — так и не привили ему правил хорошего тона. Его жесты напоминали не то ловкого фехтовальщика, не то виртуозного пианиста, а иногда походили на сумбурные движения персонажей диснеевских мультфильмов. Он сказал, что пьет черный кофе, придвинул ко мне молочник, схватил булку и стал рвать ее острыми
— Что же помешало тонкой натуре из Дьюпифьёрдюра набраться ума-разума из книг, рекомендованных добрым другом? Как могло случиться, что ни Маркс, ни Шпенглер, ни Фрейд с Адлером оказались не в силах раздуть искры сознания во мраке невежества? Конечно, можно предположить, что тонкая натура прочла их труды как попугай, но и у попугая это не могло пройти бесследно! Так в чем же причина? Что за таинственная сила пленила эту натуру? Отчего она игнорирует советы доброго друга? Толчется у запертой двери, желая заглянуть внутрь, но в то же время отказывается от протянутого ключа.
Я остановил бы его, попросил не продолжать, если б он пускал старые стрелы, сопровождая их знакомым взглядом и интонацией. Но его хитрый взгляд и напускная заботливость казались мне столь же необычными, как и его усы. Кроме того, любопытно было услышать, как он подойдет к тому, что мне необходима ни много ни мало фабрика удобрений.
Стейндоур выпустил дым и кивнул головой: да-а, разве можно допустить, чтобы читающая и даже в чем-то одаренная натура из Дьюпифьёрдюра так маялась душой. Потому-то он порой раздумывал о ней на досуге, пытаясь найти для нее достойный выход из трудностей и проблем. Правда, он вынужден признать, что при всей простоте выход представляется довольно сомнительным. Например, одно время он считал, что эта натура могла бы приобщиться к современному мировоззрению, опираясь на вышеупомянутых мужей. Почему, спросил он, его надеждам не суждено было сбыться? Чем это объяснить? Глупостью этой натуры или ленью? Ответ: как ни странно, ни глупостью, ни ленью. Уловила ли натура суть современного мировоззрения? Ответ: она лишь понюхала ее, последовав совету доброго друга заглянуть, несмотря ни на что, в эти удивительные книги. Но изменило ли подобное верхоглядство ее собственное мировоззрение, если это вообще можно назвать мировоззрением? Ответ: нисколько! В таком случае позвольте спросить: как такое могло случиться? Ответ: во-первых, эта натура немного странная и по природе своей глубоко национальная, а во-вторых, она ходит в кружевных штанишках христианского воспитания, слишком тесных, допотопного покроя. Ей не удается и никогда не удастся износить эти кружевные штанишки или стянуть их с себя…
Мое любопытство угасло.
— Брось ты эту болтовню, — перебил я. — Давай о чем-нибудь другом. У меня нет никакого желания в сотый раз слушать одно и то же.
— Тс-с! — Стейндоур поднял узкую руку, словно голосуя. — Спокойствие и еще раз спокойствие, подходим к аппендиксу, — сказал он. — Не надо бояться. Пей кофе и выкури сигарету для укрепления нервов.
Поблагодарив, я отказался от сигареты, а он продолжал разбирать меня по косточкам. Поразительно, просто невероятно в середине двадцатого века встретить молодого человека приятной наружности в духовных кружевных штанишках своей бабушки, можно подумать, он вырос под юбкой у самой английской королевы Виктории. Воспитание, полученное в Дьюпифьёрдюре, породило на совести этого молодого человека злокачественную опухоль, давление которой создает огромные проблемы и, если не принять меры, приведет к душевному кризису. По его словам, один из признаков опухоли — болезненное малодушие, ведь я не решился продолжить образование из боязни, что большая культура рано или поздно лишит меня кружевных штанишек, которые я так оберегаю. Другой признак опухоли — душевное раздвоение, ибо в глубине души я раскаивался, что бросил учебу и стал газетчиком, считал, что переводить бульварные романы — ниже моего достоинства, с удовольствием распростился бы со «Светочем», но в то же время меня вполне устраивает эта работа, не требующая ни ума, ни культуры, ни самосовершенствования. Раздвоение проявляется и в том, что я хочу и других заставить руководствоваться допотопными законами, которые сам иногда нарушал или хотел нарушить. Вот почему на меня находит такая спесь, если кто-то осмеливается взяться за перо и выпустить пару шлягеров, чтобы поразвлечься с какой-нибудь вдовушкой, или просто живет некоторое время как обывательская масса, работая за хорошие деньги у проклятых империалистов и наших защитников-англичан…
— Ты о чем, Студиозус? — спросил я.
Стейндоур пренебрежительно усмехнулся, помолчал, теребя усы и глядя мимо меня пустыми глазами, а потом опять как ни в чем не бывало вернулся к исследованию аппендикса.
Нет, мне никогда не удастся сбросить тесные кружевные штанишки христианского воспитания, никогда не скинуть шоры допотопной морали. С другой стороны, никак нельзя, чтобы я страдал от распухшей совести. Он больше не советует мне заглядывать в умные книги, ведь буквально каждая фраза в них, как я сам понимаю, способна увеличить опухоль и ее давление. Мне также следует отвыкнуть от дурной привычки ломать голову над мировыми проблемами, ибо для этого нужны
Тут он принял столь вкрадчивый вид, что я сразу вспомнил изображение Мефистофеля, на которое натолкнулся в одной старинной иностранной книге. Прищурясь, он наклонился вперед и вполголоса спросил: не тянет ли тонкую натуру из Дьюпифьёрдюра к женщинам? Ответ: причина всех бед, опухоли и давления — отсутствие женщин, и только. Тонкой натуре жизненно необходимо срочно подыскать добродушную, дородную и в меру глупенькую деревенскую деваху, вполне подходящую для постели, которая бы варила вкусную кашу да еще смотрела бы в рот своему хозяину, с почтением относясь к его таланту, учености, переводам бульварных романов и заботе о замерзающих птичках. По словам Гвюдбрандссона, он давно убедился, что такая молодуха, такая фабрика удобрений,стала бы для меня настоящей панацеей!
Я посмотрел в окно, на мокрые деревья в саду, где тихая изморось вешала на ветки все новые и новые капли влаги. Кое-что… кое-что, конечно, верно, думал я и, как иногда раньше, стискивал зубы и, казалось, не чувствовал боли. А еще я думал, он никогда не простит мне, что я разгадал, кто скрывается под псевдонимом Студиозус. Однако оставалось загадкой, почему его голос и взгляд не сочетались с безжалостностью исследования аппендикса… кроме одного момента, когда вкрадчивая и злорадная мина Мефистофеля промелькнула на его лице.
Стейндоур будто прочитал мои мысли.
— Вот, думаю, где кроется твой недуг, — сказал он, вздохнув.
Я был поражен.
— Недуг?
— Tolerance [124] , мой друг, если ты понимаешь это слово.
— Понимаю, понимаю.
— Не веришь? — спросил он, поглаживая усы.
— Отчего же? — сказал я, делая вид, что собираюсь встать из-за стола. — Ты по крайней мере умеешь справляться с подобными недугами.
124
Терпение (франц.).
Стейндоур рассмеялся, запретил мне смотреть на часы, велел забыть мой чертов журнал, посидеть с ним и поболтать об интересных вещах. Отбросив скальпель, он вдруг повел себя по-приятельски, как заботливый старший брат, заговорил о предметах, интересующих нас обоих, спросил, что я читал в последнее время, например по-английски. Когда же я назвал три-четыре романа, то вдруг выяснилось, что он их знал досконально, но, конечно, проглотил еще массу, в самое последнее время, — старых и новых, в основном мало известных мне авторов или таких, о которых я вообще никогда не слышал. Как обычно, он сурово судил о каждой книге, о некоторых говорил резко и пренебрежительно, не оставляя от них камня на камне, зато другие превозносил до небес, расхваливал и называл чертовски милыми, а их авторов — волшебниками. В разгар этой головокружительной беседы о мировой литературе за очередной чашкой кофе в зале появились два молодых поэта, почтительно поздоровались с ним и попросились за наш столик. Но Стейндоуру не нужны были лишние слушатели. Не удостоив поэтов даже взглядом, он отрицательно покачал головой и отмахнулся словно от мух. Монолог о колдовских чарах зарубежных волшебников на этот раз был предназначен для меня одного, для раба из «Светоча» в кружевных штанишках христианства, скроенных покойной бабушкой. Мне казалось, я вновь на дорожных работах, в палатке, разбитой на вересковой пустоши, легкий ветерок ласкает крышу, а рядом в овраге журчит ручеек. Боже милостивый, что за просветление, какое блаженство, счастье — вновь парить в мире поэзии и слушать, как Студиозус называет имена неизвестных мастеров, чары которых вскоре обернутся для меня бессонницей.
— Все критики Рейкьявика не стоят ломаного гроша… кроме двух. Встретятся тебе — почитай! Это…
Он неожиданно замолчал, откашлялся, словно у него вдруг запершило в горле, потом поспешно перевел разговор на другую тему.
— Как тебе нравятся мои усы? — спросил он. — Женщины говорят, они щекочут!
Чувство времени снова проснулось, унося меня в мир тусклого рабочего дня и заставляя то и дело смотреть на часы. Мои часы не претерпели духовного подъема, на них не влияли ни книги, ни волшебники: пять, ровно пять!