Избранное
Шрифт:
На пользу? Торопливо разжав ладонь, я напомнил ей о хорошей погоде и о том, что мы хотели пройтись. С какой стати мы ждем?
Мы вышли на свежий воздух, только на этот раз далеко не ходили, прогуливались по соседним улицам, любовались деревьями и декоративными растениями в садах. Завидев необычный цветок, стройную рябину, кудрявую березу или молодую ель со светлой хвоей на вершине и кончиках ветвей и с темно-зеленой — у ствола, мы в тихой радости останавливались и даже отваживались заглянуть через солидные ограды, чтоб сполна вкусить это чудо. Говорили мало. Разве что обращали внимание друг друга на редкий цветов или метелочку, на то, что верхние побеги рябины вот-вот дотянутся до крыши или что березка взята, вероятно, из — Халлормстадюрского леса, а елочка с прошлого года подросла и, если ничего не случится, лет через двадцать пять станет совсем взрослым деревом. Густеют синие тени, алый вечерний свет заливает улицы и сады, наполняя волшебством столбы дыма и зажигая огнем оконные стекла. И все же красота и радости жизни лишь на время отвлекли меня от мысли о моей преступной пассивности, о нашей общей вине.
Жена остановилась у какого-то сада, оперлась на невысокую
Голова, будто телеграф, принялась вдруг отстукивать срочные депеши. Где я видел этого человека? Где слышал, как он выступал? Вспомнил: на свадьбе, на великой свадьбе у самого Сокрона. Жена, показывая на один из кустов, что-то говорила. Я отвечал неопределенно. Для меня уже не существовало ни красивых листьев, ни газонов — перед глазами был уставленный яствами стол, спиртное и бокалы, бутылки белого и красного вина, бутылки с вермутом, ликером, коньяком, виски и даже пузатые и длинные — с шампанским. Фрак сидел на нем плохо, речь была набором глупостей. А сейчас он повернул назад, случайно ступил на клумбу, злобно выругался и стрельнул в нас глазами. Кто бы мог подумать, что наше присутствие будет ему так неприятно, что он узнает меня в лицо, узнает нас обоих и весь перекосится от одного нашего вида? Разве не крылось в его взгляде мрачное недоверие: дескать, что они тут вынюхивают у садовой ограды? На что показывают?
Вздор, подумал я, нелепые выдумки! Просто этот человек устал от тяжелого трудового дня, да и в садоводстве он новичок, а прохожие зеваки его совершенно не интересуют. Хозяйка небось выгнала его на этот вот газончик — ведь соседи только что подстригли у себя траву. А может, они вчера были в гостях и поздно легли? Или его что-то разочаровало — жизнь иммигранта, надежды быстро разбогатеть, результаты местных выборов, очередной кавалер Рыцарского креста? И по правде сердится этот человек отнюдь не на Паудля Йоунссона и его жену. Что я знаю о нем? Может, он просто неважно себя чувствует? Ведь на шестом десятке подступает старость, и, даже если у вас железное здоровье, хворь дает себя знать, появляется некоторая нервозность, на душе кошки скребут, мучает ревматизм, одолевает бессонница или, наоборот, нестерпимая сонливость. А может, у него нелады с пищеварением? Или сердце пошаливает? С такими сочувственными мыслями я медленно отошел от ограды.
Радость вечера была омрачена. Взгляд этого человека не оставлял меня, недавние события явились мне будто в зеркале, проповеди покойной бабушки о христианской морали и вечности бытия переплетались с никчемной головоломкой о скоротечности человеческой жизни, о смысле ее или бессмысленности на нашем шарике, таком маленьком в просторах Вселенной. И жуткий грохот, ворвавшийся в тихий вечер, тоже не способствовал душевному равновесию. Самолеты летели с юга, на этот раз их было два. Раскатистый рев реактивных моторов стремительно приближался. Сперва это было как штормовой хрип прибойной волны, а потом — оглушительный грохот, свист и скрежет, до тех пор, пока самолеты вновь не умчались в золотистое поднебесье на запад, в сторону ледника.
— Только их сегодня и не хватало! — воскликнула жена. — Им что, приказано так низко летать?
— Кто их знает.
— Наверно, просто хвастаются. — И, уже иронизируя над пилотами иностранных держав, она добавила: — Мигом всех лошадей распугают на мысе Снайфедльснес.
— Бедняги, скучают, поди, — сказал я.
— Черт бы их побрал!
С этими словами мы отправились домой, потом пили чай на кухне, говорили об огороде, решили, если погода позволит, выбраться на выходные в Тингведлир [92] . Когда жена мыла чашки, меня вновь охватило беспокойство. Я ушел в комнату, сел за стол, взял ручку и принялся писать совсем так же, как в бытность мою журналистом. «Дело мастера боится», — говаривала покойная бабушка. Жена легла и наверняка заснула, я же еще долго и подробно расписывал сегодняшний вечер, небогатый на события, короткую прогулку молодой четы. А в голове по-прежнему вертелся вопрос: продолжать воспоминания или нет? Если бросить это занятие и сжечь рукопись, которая спрятана в нижнем ящике секретера, то жена явно подумает, что я уничтожил какой-нибудь роман и полагаю сочинить новый, получше… Как-никак все это похоже на проявление писательской неудовлетворенности и требовательности к себе. Вечером, когда мы стояли у окна и жена шевелила пальцами в моей ладони, она даже не подозревала, что их тепло напомнило мне о ее падении, внезапно воскресив в памяти образ молоденькой девушки, которая когда-то давно шевелила пальцами в моей ладони. И, наверное, она не поверила, что я потерпел поражение, сдался на полпути, сжег неоконченный труд, целью которого было распутать клубок человеческой жизни и странных ее событий, но главное — понять самого себя. Или жена понимает больше, чем я думаю? Что она сейчас сказала? А вот что: «Мне кажется, тебе это на пользу!»
92
Тингведлир — долина Тинга, народного собрания древней Исландии.
На пользу?
Мне действительно лучше думается, когда передо мной лежат листы чистой бумаги, а в руке карандаш или ручка. Но это, конечно же, дурная привычка, точнее, недостаток, происходящий от работы в журнале. Когда слова обретают зримые формы, они вдруг начинают жить самостоятельной жизнью и порой могут оказаться такими же опасными для их автора, как динамит для неопытного взрывника, сеть для форели или оконное стекло для мухи. Да и вообще, оглядываться — дело далеко не безопасное, по крайней мере для жены Лота это плохо кончилось [93] . Писать мемуары на пользу старикам, несчастным, больным людям либо тем
93
По библейской легенде, жена Лота, спасаясь из Содома бегством, нарушила запрет бога и оглянулась, за что была превращена в соляной столп.
Многого я тогда не понимал, но и до сих пор, как бы я ни ломал голову, некоторые события остаются загадкой. И почему я в свое время не прислушался к голосу собственной совести? А ведь он шептал мне, что многое поставлено на карту. Однако к тому времени я уже успел приобрести скверную репутацию и прослыть преступником. Я взялся за перо, чтобы распутать клубок, чтобы спокойно оценить проступок, совершенный моей женой незадолго до вступления в брак, и решить, справедливо ли говорят о ней окружающие, называя ее одновременно фурией и заблудшей овечкой.
Мне все же стало ясно, что я бы никогда не взялся за воспоминания, которые прячу в ящике секретера, если бы у меня вдруг не заболело плечо. Я не мог забыть, что у меня целых два дня болело плечо. В голову втемяшилось, что меня побил отец. Когда я был маленьким, покойная бабушка говорила, что отец погиб за полгода до моего появления на свет, но мне казалось, она выбрала такое объяснение по просьбе моей матери либо из-за каких-то сомнительных эпизодов в жизни этого человека. В ответ на мои расспросы о его смерти она лишь вздыхала: «О, это была катастрофа». А когда я хотел узнать о его происхождении и родственниках, она переводила разговор на другую тему или, пряча глаза, упорно молчала. Покойная бабушка была правдивой женщиной и не умела притворяться, поэтому я рано понял, что история смерти моего отца покрыта мраком, и старался воздерживаться от расспросов. Примирился с тем, что он умер так же давно, как и моя мать. А все же странно, что я не мог ничего выведать ни у бабушки, ни у жителей хутора Грайнитейгюр, ни у кого другого. Об отце не напоминало ничто, не уцелело ни одной вещицы, которую бы он держал в руках, — ни складного ножа, ни книги или фотокарточки, и я так и не узнал, кто были его родители. Иногда, оставаясь один, я думал о нем, мысленно рисовал его образ, воображал себе этакого здоровенного морского волка, благородного героя, видел, как он гибнет в страшный шторм, как смотрит в глаза смерти, как спасает людей с полу затонувшего суденышка. А иногда я, наоборот, испытывал холодность к этому погибшему отцу, после которого не осталось никаких следов, кроме сочувствия в моей душе. Когда же я вырос, то заподозрил, что история моих родителей каким-то образом могла бы меня скомпрометировать, потому ее и обходят молчанием. Разное приходило мне на ум в детстве, но все же у меня никогда и в мыслях не было — ни наяву, ни во сне, — что отец мог оказаться в живых… и уж тем более не мог я предчувствовать, что однажды он кинется на меня, бледный от бешенства, и так сурово поколотит, что у меня будет два дня болеть плечо.
На пользу?
Как знать.
Выдвинув ящик секретера, я взял верхнюю страницу и прочел последние слова, написанные несколько месяцев назад: «Сквозь грохот этого первого утра оккупации я услышал птичий крик, но он не доставил мне радости. То чувство в моей груди, которое я сравнивал с часовым механизмом, бесследно исчезло. Осталось безмолвие. Остались лишь пустота и безмолвие».
Я вспоминал весну 1940 года, и вновь меня обуревали сомнения: как быть — продолжить, пойти на попятный или пуститься во весь опор вперед, работать над рукописью или оставить ее незаконченной? Если перебирать события прошлого, припоминать давно ушедших людей, мне обязательно придется затронуть и весьма важный период — военные годы, когда тот маятник в груди, который отсчитывал для меня ход времени и существование которого я объяснить не мог, впал в оцепенение, остановился, как бабушкины часы — подарок Женского союза Дьюпифьёрдюра. Мне часто кажется, что годы войны миновали как сон, я будто стремительно пронесся по незнакомой, причудливо изменчивой местности. Луна выглядывала из-за облаков, а иногда сверкал холодный проблеск молнии, вызывая раскаты грома и выхватывая из темноты скалы с привидениями и эльфами, таинственные норы, Омуты Утопленников, Скалы Висельников — словом, все атрибуты народных саг и преданий. Когда я поздними вечерами размышлял о том времени, о привидениях и колдунах, о событиях, происходящих здесь, на краю света, мне становилось ясно, что одаренные люди, например писатели и историки, почерпнут отсюда богатый материал, которого хватит на множество книг. А я — возьмись я продолжать спрятанную в секретере рукопись — смог бы восстановить по памяти лишь обрывки событий и туманные образы тех времен. Я бы вытащил рыбешку вместо кита, описал беспорядочные эпизоды моей жизни, гораздо более мелкие, чем те, которые настоящий писатель использовал бы просто для связи. Да, плохо быть чем-то вроде забавных часов военных времен — подарка Женского союза. Жалкое это занятие — искать в кузнице угасшие искры, прислушиваться к затихшему шуму. И если бы я не смотрел в будущее с надеждой…
Не закончив этой мысли, я подумал, что если твердить одно и то же, повторять старые вопросы, то я так и не сдвинусь с места. Я снова вынул рукопись из ящика, заглянул в нее, и снова воспоминания захлестнули меня. Туманные образы понемногу прояснились. Вот Вальтоур усаживает меня за работу, Эйнар Пьетюрссон — он же Сокрон из Рейкьявика — зовет на свадьбу, Финнбойи Ингоульфссон так жутко улыбается, что мороз пробегает по коже.
Я посмотрел на часы и встряхнул головой. Тихая светлая ночь середины лета, скоро рассвет. Небо над спящим городом начинает розоветь. Если бы не завтрашний рабочий день, я бы немного прошелся по пустынным улицам и послушал дроздиную заутреню в росистых садах. Но вставать надо рано, поэтому я собрал бумаги, решительно запер секретер и лег спать. Не знаю, почему так вышло, но я вдруг почувствовал, что должен писать дальше и, заглядывая в самого себя и других, терпеть до конца.