Избранное
Шрифт:
Виктор Игнатьич в черной рубахе и брюках, залатанных на коленях (одежда горела от пота на циркачах, потому все они репетировали в старье) ходил посреди манежа, раскинув руки. Балансировал напряженной шеей, лбом, туловищем шестиметровый перш — на нем стоял, уперев кулаки в бока, парень в красной рубахе, на лбу у парня, в свою очередь, неколебимо, как ввинченный, возвышался перш покороче, в вилке этого перша делал стойку еще парень.
И никто не удивлялся, что по палке, которая ни к чему не прикреплена, может взобраться человек, взять на лоб другую, ничем не прикрепленную палку, на нее тоже взбирается и стоит, ни за что не держась, еще человек…
Марии
И грудь у ней защемило от предвкушения того, чему было суждено свершиться сегодня, она вздохнула со всхрапом и закашлялась. Савельев обернулся.
— Задремала, Маруся? Похрапываешь…
Мария решила сегодня посмотреть последний раз все первое отделение. Заняла место в боковом выходе позади билетерши, продающей программки. Мимо сновали зрители в пальто, платках и шапках, словно пришли в кино или на стадион, покупали мороженое, конфеты, пирожки, перекрикивались. Мария стояла, как в реке, не слыша шума, не заметила, как погасили свет, и ведущий, открывая парад, стал читать нескладные стихи, только ломило ладони, было сухо внутри и казалось, что все прожито, все вот-вот кончится.
Грянула музыка — у Марии подкатила слеза: какая-то высокая гарцующая нота в оркестре подняла в ней изумление, что она присутствует при этом, что она — на празднике. Может быть, откликнулась непомнимая часть детства, когда ее брали на демонстрацию. Появились в центральном выходе артисты, двинулись вокруг манежа, сверкая блестками на костюмах, держа в руках яркие шарики — у Марии текли слезы радости, она не различала лиц, все они были кто-то огромный, невероятный — он опустил ее в праздник.
Она не видела номеров, ощущала, что на манеже появляются артисты, возносятся под купол или что-то делают на ковре лишь по тому, как отзывался цирк. Точно лес на порыв ветра: сильным шелестом, вялым лопотаньем, гулом, рвущим вершины.
Лишь когда на манеж вылетела черная, словно бы обезумевшая, лошадь, пошла вдоль барьера, в диком галопе взбрыкивая и екая селезенкой, и на спину ей вспрыгнул кто-то, словно бы незнакомый, — Мария очнулась удивленно.
На спине лошади стоял и легко гнулся в талии и улыбался радостной, оттого что он был счастлив тем, что делает, улыбкой, не виденный ею прежде человек. И на мгновение Марии захотелось иметь такого человека для себя, чтобы всегда смотреть на него, освещенного разноцветными прожекторами, в черном с блестками костюме, перехваченном широким поясом, радостного — чтобы дома у нее всегда был праздник, кусок огня, прикоснувшись к которому можно вновь и вновь обретать силу. Но таких людей, как этот сейчасный мальчик на лошади, не существовало, таким он был лишь здесь, на пять мгновений, и, спрыгнув за кулисами с лошади, сразу обретал привычную вялость взгляда, расслабленность, восточную томность движений.
Мария подумала, что, может быть, в нем, как в ней, это, сжигающее его сейчас на манеже, живет всегда, только закрыто от нескромных взглядов, как рожденная сталь закрыта шлаком. И впервые в жизни подумала, что если бы у нее был сын, она бы могла сотворить его каким хотела. Научить его всегда быть как праздник, чтобы люди влюбленно останавливались при встрече с
Родить себе дитя, но не от мужчины, чтобы не передались сыну его слабость и немощь духа, а родить от одного желания, великого хотения, как две тысячи лет назад родила сына женщина, которую звали, как и ее, Марией.
И Мария опять вздохнула с коротким всхрапом, как испугавшаяся лошадь, и схватилась за плечо билетерши, чтобы не упасть. Та вздрогнула, сбросила ее руку с плеча.
— Ты что? Чем колешься-то? Булавкой, что ли?
Но ничего в руках Марии не было, кроме переполнявшего ее всю, томившего, ломающего ноги и спину.
Натянули сетку, начался воздушный полет Савельевых, но Мария от волнения все забывалась, не могла сосредоточиться и увидеть, словно когда перечитываешь в который раз любимую книгу — глаза схватывают строчки, но разомкнулись контакты, мозг не отзывается, привычного, сладостно длинного процесса нет.
Делая предпоследний трюк, Ершов упал в сетку, поднялся и побежал по продавливающимся под его шагами капроновым ячейкам, маленький, неуклюже переваливающийся, как орел, которому крылья мешают идти.
Мария еле дождалась, когда из цирка уйдут последние разгулявшиеся актеры. Дожидалась, сидя в каморке за конюшней, где хранила ведра, тряпки, щетки и прочее, нужное в ее работе имущество.
С прощального ужина она ушла рано, гонимая нетерпением, словно бы надеясь, что следом разойдутся все. Не стала слушать пьяные откровения Ершова, принявшегося рассказывать ей о своем блокадном детстве, о том, что в цирковое училище попал случайно, по набору, потому что там кормили. Но Марии больше не нужно было доказательств, что бог слепил всех из одинаковой темной глины.
Часа в два ночи, когда последний раз прохлопала дверь проходной и в щелку в притолоке стало видно, как вахтер потушил везде свет, Мария вышла из каморки и, пройдя мимо спящих лошадей, мимо бегающего по клетке волка, мимо морских львов и медведей, проскользнула на манеж. Там было темно, пахло устоявшимся теплом закрытого помещения.
Мария щелкнула выключателем: зажглись тусклые лампочки на аварийных выходах, но ей и этого света было достаточно. Она скинула туфли, ступила на барьер и спрыгнула в манеж, ощутила под ногами упругую податливость каучукового покрытия, услышала в теле желание летать. Она размотала платок и сняла кофту, оставшись в байковом платье, широком внизу, голова у ней стала непривычно маленькой, черной, с туго сколотой на затылке жидкой косицей. Она повернула голову вправо и влево, ощутив свою длинную сухую шею, круглые, в коротких ресницах, глаза. И почувствовала себя птицей.
Она побежала на цыпочках вверх по лестнице, растопырив руки, отвязала веревочный трап, по которому Савельевы взбирались на мостик, отпустила его и посмотрела, как он тяжело мотнулся вниз, мазнув концами по противоположным краям барьера. Так же на цыпочках сбежала вниз, подпрыгнула на носках, засмеялась: так она не бегала и не прыгала даже девчонкой.
Полезла по трапу, не пугаясь, что деревянные перекладины ускользают из-под ноги, что трап начинает тихо раскачиваться, вытягиваться, кружиться, не давая ощущения опоры. Легла грудью на мостик, ухватилась за боковой трос, подтянулась, встала. И взглянула вниз, где в полумраке глубоко, точно пруд, чернел манеж, расходились лентами испятнанные бумажками проходы.