Избранное
Шрифт:
— Я была счастлива, тем не менее, — идет дальше текст роли. — Независимо от того, что впереди — я была счастлива. Понимаешь, Петр? Я люблю людей, понимаешь? Ты не веришь мне? Я для них умереть готова…
— Весь секрет ее «искренности», — вдруг поймала она негромкий, но ясно слышный за кулисой голос Юры Васильева, — что она всегда: о себе — и про себя. И сейчас про Жорку: крушение надежд…
Юра знал, что она услышит, что сейчас, на финале спектакля, в ней сломается круг токов. Знал, что в ее теперешнем вывороте искренности — это удар ниже пояса. За что? Он сам бы не мог объяснить: была талантливей его, но была ли счастливей?.. Агриппина быстро взглянула на Жорку: слышал? Слышал, конечно — нечто вроде понимающей усмешки прошло по его лицу. Усмешка была не изнутри, не от себя, — это бы можно простить, —
Однако она донесла паузу, опустила руку с сигаретой, потом затянулась и щелчком отбросила окурок, привычно проследив, не слишком ли опасно в противопожарном отношении он упал.
Еще раз выдержала паузу, сказала последнюю реплику, потом, без радости, приняла аплодисменты и пять вызовов, и цветы, протянутые ей какой-то женщиной — все с полуусмешкой на губах и с поклонами, хотя ей хотелось заплакать или повеситься. Дело не в том, что сказал Юра, а зачем сказал. За что? Ни с кем из актеров она даже не поругалась за всю свою актерскую жизнь, — грубо ответить, это она могла, — но ведь как ругались, как обзывали друг друга молодые актрисы, и тут же снова мирились… Ни у кого она не перебила роль, не отняла лишние двадцать рублей ставки. Она получала — нет, недополучала — только свое. Так за что же?..
Жорка догнал ее на улице, пошел рядом, она молчала, наконец остановилась и дрожащим от злости голосом произнесла:
— Оставь меня! Видишь же: я не люблю тебя больше, не хочу! Можешь объяснять своим дружкам это как тебе угодно, но я не люблю тебя больше, не люблю, пойми, пожалуйста!
Жорка задержал ее, взяв за локти, она вырвалась.
— Я сейчас закричу, позову милиционера. Уходи!
На них оборачивались прохожие, Жорка пожал плечами и ушел. Она спустилась к морю, побрела берегом, злость, кипевшая в ней, успокаивалась, улегалась потихоньку. Плевать… Волчица не из вашей стаи, что делать… Но Жорка ей больше не нужен, хватит с нее тихих предательств, не словесных — улыбкой, пожатием плеч, паузой — движением, тем самым движением, в громогласное звучание которого он не верил. Он был моложе ее лет на семь, но здесь, как и всегда, он ее искал, а не она искала. Гордыня… Да, гордыня — и бог накажет одиночеством, ненавистью тех, кто рядом, ненавистью — за что? Волчица не из нашей стаи…
Зарево города осталось позади, море покачивалось неслышно и невидимо, на заоблаченном черном небе даже звезды не проблескивали. Впереди замерцал красный дымный свет, потом неясные пятна розового, синего, оранжевого света — точно старые абажуры, освещенные изнутри, кто-то разбросал по пригорку. Она вошла в палаточный городок и остановилась, не замечаемая никем, не мешающая никому — городской дом, распавшийся на полупрозрачные квартиры, лежал вокруг нее. В каждой парусиновой квартирке готовили свое, говорили свое, слушали свою музыку — никому ни до кого не было дела.
Три «Волги» стояли нагруженные, возле них копошились, проверяя, все ли собрано, черные фигуры. Может, они решили уезжать из-за холеры, пока не закрыли последний перевал, а может, у них просто кончился отпуск.
На следующее утро она проснулась в обычное время, но не встала, а лежала с закрытыми глазами, пытаясь снова заснуть, благо утро было пасмурное и нежаркое. Чувствовала она себя разбитой, бессильной, безвольной, вчерашний вечер она не вспоминала, но он был в ней — этот вечер. И, — голова была трезвой и делово ясной, — она тяжело думала о бессмысленности прожитой нескладной своей жизни — зачем? После нее не останется даже детей: сначала не хотела, потом уже не могла. И хотя в хорошие свои минуты она успокаивала себя: мол, если хоть один человек, выйдя со спектакля, задумается, как неправильно он жил до сих пор, — уже не зря истрачены полгода, что она работала над ролью. Сейчас понимала: зря. Задумается, посамоугрызается и будет жить, как жил… Конечно, среди миллиарда человеческих судеб ее неудавшаяся жизнь — капля в море, сгоревший при вхождении в атмосферу крохотный метеорит — но ей было жаль своей неудавшейся жизни.
Надо было вставать, идти на читку новой пьесы, но идти не хотелось. Во-первых, она знала уже, что для
Взявшись за ручку двери в буфет, она пожалела, что встала поздно: тот человек, конечно, уже позавтракал. Его точно не было, и у ней совсем погасло все внутри, даже надежда на какой-то просвет. Однако, когда она допивала кофе, человек этот вошел в буфет и, скользнув взглядом по завтракавшим, подошел к стойке, спросил сигареты. Она не поняла, увидел ли он ее и вообще искал ли он ее, но когда он, прихрамывая, направился к выходу, то остановился на мгновенье и взглянул на нее. Отвел глаза сразу, будто теперь их связывало что-то и неловко было уже просто смотреть в упор. Вышел — и у Агриппины повеселело на сердце, она сама не поняла почему. Она не была легко тщеславной женщиной, и пристальные мужские взгляды ее обычно раздражали, она могла и нагрубить в ответ на такой взгляд. Человек этот был, пожалуй, некрасив — невысок, жилист, хромал. И лицо у него было не доброе — жестких очертаний, губы сухой складки. Умное, правда, лицо. Как он двигался? Скорее плохо, зажато очень, скупо, то ли из-за хромоты, то ли из-за врожденной или профессиональной замкнутости. В общем, ей от него ничего не было нужно, и тем не менее Агриппина вышла на улицу, унося в повеселевшем сердце этот темноглазый серьезный взгляд.
Шла она быстро: опаздывала, к тому же начал накрапывать теплый дождь. Возле городской железнодорожной кассы клубился народ. Собственно, тут всегда собиралось порядочно народу, но сегодня было столпотворение.
Пришла она в театр, хоть и боялась опоздать, из первых. Села в дальнем углу репетиционной, раскрыла томик Уильямса, стала перечитывать «Стеклянный зверинец», чтобы не глядеть ни на кого.
Вошел и весело, подчеркнуто-громко поздоровался с ней Юра Васильев, она посмотрела на него прозрачными глазами, потом кивнула. Господи, что ей с ними считаться — девчонки, мальчишки, злые, но не ведающие, что творят. Глупо все.
Вошел Жорка, сел с ней рядом, взял руку, поцеловал ладонь. И этот по-мальчишечьи что-то кому-то доказывал: себе — что он порядочный, товарищам?.. Но с ним все кончено, в сердце не было даже остаточной боли. Вчерашний вечер давал ей право на разрыв — спасибо этому вечеру.
Пришла Ольга Богатенкова, сказала, что в соседних двух курортных поселках зарегистрирована холера. Не то два, не то три случая, один заболевший уже умер. Срочно выселяют палаточный городок, и вообще дикарей, не сегодня-завтра город закроют на карантин.
В сердце Агриппины прошел сквознячок веселого ужаса: неужели?.. Неужели это случится с ними — холера, чума, средневековая эпидемия, мор — тема трагедий великих? Прислушавшись, она не нашла в себе страха — ужас был, да, но активный, дающий силу действовать. Она хотела участвовать в трагедии, постигающей людей, как когда-то, девчонкой, упорно прорывалась в бригаду, едущую на фронт. Может, чтобы стать очевидицей, запомнить, сыграть после?.. Ей всегда было легко играть женщин военного времени, потому что она навидалась всяких, назапоминала лиц, голосов, поз, рассказов…
Все помолчали, переглядываясь.
— Да, братцы… — протянул, усмехаясь, Вовка Братунь и картинно почесал в затылке. — Надобно драпать, а?.. Как?..
— Пожалуй… — негромко произнес Жорка и посмотрел на Агриппину. Она так и не поняла, шутил он или искал сочувствия.
Пришел главреж с пьесой, но читать начали не сразу, обсуждали, как и что, если и т. д. Потом начали чтение и читали два часа с перерывом, потом час вяло обсуждали. Пьеса была скучной, нужной была деревенская тема — но уж очень эта тема была плоско подана. Тем не менее главреж и худсовет настаивали на включении пьесы в репертуар. Согласились вяло, вяло распределили роли, неожиданно главреж предложил роль старухи правдолюбки Агриппине, но она сказала, что в ее возрасте надо либо совсем переходить на роли старух, либо пока воздержаться от подобных ролей. Режиссер не стал настаивать: он не любил с ней спорить, и только когда накапливалось много таких, унизительных для его режиссерского самолюбия случаев, он вспоминал ей все — вспоминал злобно, обидно, старался унизить ее.