Избранное
Шрифт:
Агриппина поднялась, заговорила зло и быстро о том, что ей непонятно, почему теперь молодежь так по-животному страшится смерти, хотя смертью тут еще и не пахнет и насчет холеры наверняка ничего не известно. Ольга просто паникерша.
— Мы, по-моему, ровесники, Борис Николаевич? Помните осень сорок первого в Москве — тиф, дистрофия, бомбежки? Тогда именно что рядышком ходила смерть, кто же о ней думал? Но я не о том, в конце концов. Как же можно нам сейчас уехать? Если холера — нас и так не выпустят, а если не холера, а просто паника? Все из города не уедут, чем же людям заняться?
— Замолчи! — выкрикнул Жорка. — Если у тебя есть желание погибнуть на кресте…
— С крестом в огне! — поправил Юра. — Она ведь Жанна д’Арк.
— Ерунду не болтайте, — отмахнулась Агриппина. — Дело серьезное, вам меня сегодня не завести!
Она объясняла, втолковывала главрежу и директору, что, например, во время войны фронтовые листки читали даже те солдаты, которые вообще никогда в жизни ничего не читали. Во время беды людям необходимо искусство — оно помогает думать, собирает, дает веру.
— Ты говорил, — кричала она Жорке, — мы клоуны для потехи… Может быть, в мирные часы некоторые зрители и воспринимают нас так. Потому, — я объясняю только этим, — вы позволяете себе во время спектаклей разные штучки, за которые следовало бы дисквалифицировать и в шею гнать из театра! Но сейчас мы нужны людям. Это не высокие слова, — отмахнулась она от ехидной реплики Юры, — это правда. Для чего ты пошел в актеры?
Если бы он знал, для чего он пошел в актеры!..
Она добилась своего. Администрация и худсовет решили, что театр останется в городе. Тем более действительно — куда теперь поедешь?
И опять был спектакль. Народу собралось меньше, чем обычно, зал сидел возбужденный, нервный, слушали плохо, хотя ребята, то ли прочувствовав, то ли напугавшись, работали всерьез и хорошо. «Мы нужны им? — сказал в антракте Жорка. — Фантазия твоя! Сейчас каждому до себя… Не слушают совсем, видишь?» — «Вчера тебе тоже было до себя, — сказала Агриппина, — и однако ты пришел ко мне. Они к нам за тем же идут: чтобы не быть наедине с бедой, за теплом чужого локтя. Затем, чтобы сообразить, как поступать, что делать. И потом, ты просто плохо работаешь, раз не слушают. Веди…»
Второй акт прошел лучше, а принимали неожиданно так, как не принимали их здесь ни разу. Стояли, не уходили, хлопали. Просто они были слишком взволнованы, чтобы сидеть тихо.
Выйдя из театра, Агриппина отправилась на вокзал. Ольга сказала, что ночью должны уйти три дополнительных поезда.
Шла пешком, радуясь, что она в мягких туфлях на низком: не стучали каблуки, шла она по тихому городу тихая, как тень. Прохожих попадалось мало, занавешенные окна светили неярко, в стеклянном освещенном ящике кафе сидели три одиноких посетителя, пили что-то. Агриппина вспомнила, что Жорка сказал: в городе исчезло всякое сухое вино, даже сухое шампанское. Прошел слух, что холерный вибрион погибает в кислой среде, что в древности холеру даже лечили сухим вином. Хотя, с другой стороны, во время эпидемии 1935 года итальянцы вряд ли бросили пить свое кислое кьянти, но это им тогда мало помогло.
Навстречу ей попались
— Девушка, вы где живете?
— В гостинице «Берег»! — весело откликнулась Агриппина. Она чувствовала какое-то странное возбуждение, нервный подъем сил.
Патрули прошли дальше.
Городок ночью казался уютным, старым: дома из желтого ракушечника с черными высокими старинными дверями, булыжные мостовые, тротуары из каменных просевших плит, акации вдоль тротуаров, на ветках акаций среди кружевных листьев шуршали связки огромных, как черви, стручков, под ногами тоже хрустели эти стручки. Агриппина представила розовые, приторно-душистые цветы, которые были не так давно на месте стручков, и пожалела, что не застала цветение. Она очень любила запах акаций.
За полупрозрачными шторами в домах шла какая-то своя, сепаратная жизнь, на улицу выливались тихие голоса. Агриппина снова вспомнила войну, и чувство бесполезности, ненужности непрозрачной скорлупы, защищающей жемчужину недвижимости — перед лицом безносой никто не заботился о шкафах и тряпках: тряпки быстро пораспродали на рынке, а шкафы и стулья прополыхали в буржуйках.
«Почему я все время вспоминаю войну? — удивилась вдруг Агриппина. — Яркое, чистое и светлое в моей жизни — юность, а она пришлась на войну… Потом уже была суета, суета, щелчки по носу и усталость… Вот я и пытаюсь связать эту маленькую беду с той, большой…»
Она вышла на вокзальную улицу и отсюда, с горы, увидела площадь перед вокзалом. Площадь вся была запружена народом, и сюда, в тихую улицу, шел неясный постоянный шум, как с моря. Светили неоновые фонари — в белом модерновом свете внизу все колыхалось, перетекало, чернело перепадами человеческих озабоченных, снующих туда и сюда тел.
Агриппина вошла в суету, не замеченная, не отмеченная никем, потерявшаяся сразу меж многими: было не время для любопытных взглядов. Она слышала запах горячего пота, слышала непраздное электричество, которое излучали озабоченные тела, ее ничто не раздражало, все было понятно, все напоминало другое, давнее.
Пробившись на платформу, она встала у белой сверкающей стены, осмотрелась. По всей платформе, сколько видел глаз, сидели на вещах люди, одетые не в яркое, курортное, а в серое, немаркое, потеплей: вечер был прохладный. Ребятишки, намаявшись, спали, некоторые, постарше, толклись меж сидящими, но никто не раздражался. К Агриппине подошел мальчик лет шести и вдруг взял ее за руку, за браслет.
— Ого! Интересно… Что это?
— Браслет, — объяснила Агриппина. — Кольцо такое.
— А, — мальчик отошел.
Неподалеку сидели молодые мужчина и женщина, женщина держала раскрытую пудреницу, а мужчина, глядя в нее, брился опасной бритвой. И Агриппина снова не удивилась, только запоминала обмякшие терпеливые позы сидящих и выпрямленную узкую спину женщины, державшей зеркальце. И то, как она касалась изредка пальцем щеки мужа или любовника: «— Коля, вот здесь… еще вот здесь…»
Компания парней и девчат в штормовках и кедах, с гитарами, сидевших на рюкзаках. Один из парней, поймав взгляд Агриппины, улыбнулся: