Избранное
Шрифт:
— Маме делал. — Девочка приподняла плечики и улыбнулась взросло. — Мама умерла, — добавила она, закинув голову и поглядев Михаилу в лицо. — Курила много…
— Я слышал. — Михаил, ухватив запястье девочки, двинулся дальше. Его снова резанул этот прямолинейный воспитательный комплекс, наивное логическое упражнение: «Мама много курила — мама умерла, все, кто много курит, — умрут». Сведение индивидуума, неповторимой личности, к одноклеточному члену одноклеточного сообщества.
— Я тоже много курю, — сообщил он истину, должную отпечататься в детском мозгу и подточить фундамент возводимой
— Ты тоже умрешь, — полуспросила девочка, на что Михаил твердо и категорично ответил «нет».
Истина для него в данном случае была не важна. Важно было четкое ощущение собственного бессмертия, заполнившее его в эту минуту, и желание утвердить существо, идущее рядом, в том, во что верит каждый нормальный ребенок — в бесконечность своего существования на земле.
— И ты не умрешь.
Девочка засияла снизу глазами:
— Ну да. Я знаю…
Михаил заметил стежку, бегущую в гору. Может, она вела куда-то к жилью, но, скорее всего, это была просто скотская тропа: рядом валялся овечий помет и сухие коровьи лепешки.
— Полезли? — предложил он. — Посмотрим, что там?
Тропа была еще сыроватой после долгих дождей, под подошвой катались камешки, подавался верхний отмытый слей. Михаил шел, толкая перед собой под задик Карину. Последний раз он был в экспедиции на Северных Курилах лет семь назад, потом откладывал поездку с года на год: то жена тяжело болела, то что-то, требующее его непосредственного участия, совершалось в институте, то предстояла подготовка к очередному конгрессу. Сейчас он шел и радовался самодовольно, что идет легко, привычно: ноги вспомнили многие километры вверх и вниз, от вулкана к вулкану, мышцы вспомнили.
Михаил и Карина поднялись на округлую просторную вершину, поросшую уже сквозь прошлогоднюю пожухлость трефовыми маленькими листочками белого клевера, спорышом и гусиной лапкой. Тропа вела вниз, в неглубокую лощину, пересекала ее и терялась в зарослях рододендрона, дикой груши и шиповника.
— Гляди-ка, — вдруг сказала Карина спокойно. — Это кто?
Поглядев на противоположный пологий бугор, Михаил увидел стадо странных, темных с пятнами, некрупных свиней. Они мчались по зеленому склону, направляясь явно к ним. Впереди бежал хряк покрупнее, за ним горбатая черная свинья, потом несколько свиней помельче и совсем небольшие черные поросята.
Михаил, вдруг облившись холодным потом от подмышек до икр, вспомнил, что местные жители, по религиозной древней традиции, свиней вроде бы не держат, что это, скорей всего, дикие кабаны. С нравом кабанов он был знаком по таежным экспедициям еще с университетских времен. Он схватил на руки Карину, соображая, что делать. Бежать было бесполезно, тем более что ноги у него вдруг отяжелели от страха. Деревьев поблизости не было.
Кабанье стадо в полном молчании катилось уже вверх по бугру, на котором стоял Михаил. Вдруг откуда-то из-за спины выскочила черная собака и, залаяв, бросилась вниз, отделила маленького кабанчика и погнала. Стадо повернуло за ней.
Михаил, ощущая, как начинают проступать в сознании шумы и запахи мира, еще некоторое время прижимал Карину к себе, а она, полуотвернувшись от опасности, царственно и спокойно
— Это кто был? — спросила Карина.
— Свиньи.
— Зачем они к нам бежали?
— Поиграть.
— Ты испугался?
Михаил не ответил.
Они вошли в лес. По обе стороны сырой узкой дороги были заросли рододендронов, покрытых жирными неопрятными цветами. Над землей висело душное тепло, но когда Михаил поднял руку, чтобы сломить ветку, то дотронулся до струи холодного воздуха, текущего с моря. Он давно снял свитер и нес его в руке, нес также кофточку Карины.
— Отчего у тебя это? — спросила Карина, когда он снял свитер. Под лопаткой у него был глубокий, с рубцами на полспины, хорошо заметный шрам.
— Осколком мины жахнуло.
— На войне?
— Нет, на полях с мальчишками лазил, на мину нарвался.
— А…
Михаил старался не сосредоточиваться на тех, давних воспоминаниях. Впятером они, голодные дети весны сорок второго года, уехав со старшими искать на полях под Москвой невыкопанную перезимовавшую морковь, картошку или капустные листья, нарвались на мину. Он был самый тяжелый, к тому же никто не дежурил в госпитале возле его постели, обливаясь слезами. Он выжил, остальные четверо мальчишек умерли. Он запомнил фразу, сказанную мачехой соседкам: «Господи, паршивые-то щенки живучей холеных!..» Забравшись после похорон на чердак, он чувствовал себя как бы виновным перед соседками, матерями погибших, в сто раз более никому не нужным, чем прежде. Тогда, кажется, он первый раз подумал: «Ладно, я вам всем докажу, вы еще увидите!..»
— Сорви мне вон тот цветок, — попросила Карина, указав на куст желтого рододендрона.
В Москве еще только очищались улицы от остатков снега, просыпались почки на деревьях в садиках и скверах — здесь все буйно, жирно цвело, одни только дубы чернели кривыми каменными стволами на светло-шоколадной подстилке из прошлогодней осыпи, но и у них суставы и окончания ветвей набухли красными почками. Ярко, жирно светило солнце. Однако Михаил не слышал в себе радости от этой яркости, жирной щедрости красок — какая-то все же была в нем тяжесть, придавливала, словно шел кто-то следом невидимый, не имеющий представляемой плоти.
Тропа вывела их на зеленый холм, посредине которого стояла дикая яблоня. Михаил определил ее по форме кроны: ни листьев, ни цветов на яблоне не было, хотя дерево было крепкое и живое.
Далеко было видно с этого высокого холма. Видны были дальние горы, почти до подножий еще закрытые сверкающим снегом. И более близкие горы, черные оттого, что не проснулась трава и вершины деревьев. И зеленые холмы было видно, и розовые квадраты полей в долине, и красные кофты женщин на дорогах, и темные пиджаки мужчин, и белые двухэтажные дома посреди зеленых лужаек.