Избранное
Шрифт:
Пять дней бушевал шторм и лил дождь — обмывался молодой месяц. Береговую кромку закрыл прибой, в горах развезло тропки. В парке дорожки были заасфальтированы, и Михаил петлял между финскими домиками, закрытыми сеткой моросящего дождя, пытался угадать ритм, согласно которому был задуман парк, посажены все эти секвойи, пинии, ливанские кедры, кипарисы — несимметрично, далеко друг от друга, с аскетичной торжественностью, словно на военном кладбище. Изредка светились в этом траурном сумраке розовые, осыпанные цветами магнолии.
Парк некогда принадлежал
Михаил с некоторым высокомерием удивлялся обитателям пансионата, с завидной одинаковостью предпочитающим всем возможным развлечениям шумные выпивки в прокуренных комнатах. Даже художник, принеся под полой плаща трехлитровую банку местного «черного» вина, изготовляемого из винограда «изабелла», звал скоротать день, но Михаил отказался, сославшись на то, что все еще напряжены нервы и он не заснет. На самом деле он просто пока не стремился к общению, не хотел никому давать прав на себя, не желал, чтобы кто-то мог запросто входить в его комнату, нарушая его одиночество.
Тем не менее какая-то женщина постучала к нему, как бы по ошибке, долго извинялась, обшаривая комнату глазами, ожидая, наверное, что он предложит ей сесть, даже спросила, не скучно ли ему одному в такую погоду. На что Михаил, усмехнувшись, ответил «нет» и, вежливо надвинувшись на посетительницу, дал ей понять, что ему необходимо закрыть дверь.
Михаил сам иногда удивлялся, что в нем почти отсутствует то, о чем столько он слышал вокруг, начиная от раннего мальчишества и по сей день. Женился он в двадцать пять лет, жена ему нравилась, первые годы он был даже, наверное, в нее влюблен — ревновал, переживал, но потом это прошло; впрочем, привязанность, родство какое-то осталось. Больше он никогда никого не любил, переключив чувства на другое, хотя и на работе и в экспедиции его окружали женщины, оказывавшие ему, случалось, знаки внимания.
Дважды, довольно давно, подогреваемый насмешками приятелей, он пытался все-таки постигнуть на практике, что такое «связь», но быстро понял, что его это вовсе не увлекает. Друзья бурно удивлялись, Михаил тоже стал склонен думать, что есть в нем какая-то ненормальность, недостаток чего-то. Однако несколько лет назад ему попался толстенный роман; начав его читать через силу, он втянулся, ему открылся великий смысл целомудрия, смиренного ожидания: придет час, и можно будет не растраченные по мелочи силы истово отдать Делу.
Карина простудилась и из комнаты не выходила, он слышал через стенку серьезный звонкий голосок, вопрошающий о чем-то. Однажды с террасы он увидел в раскрытую дверь, что она сидит на кровати в рубашке с длинными рукавами, под спину подложены подушки, ноги закутаны одеялом.
— Ты почему не приходишь меня проведать? — спросила она звонко, но не напрягаясь, и он подивился емкостности ее вроде бы необъемной грудной клетки. Подумал, что, может быть, она станет певицей, а поскольку будничной жизни женщин этой экзотической, как ему казалось, судьбы он нимало не знал, это примирило его с ее будущим.
— Я болею,
Представив феерическое будущее Карины, Михаил шутливо подчинился сотворенной им для себя иллюзии: она имела право повелевать. Впрочем, Карина не сомневалась в этом, привыкнув, вероятно, что люди не противятся ее желаниям.
Михаил вошел и остановился возле двери, оглядев комнату, заставленную картонами, на которых густо и ярко было нарисовано что-то. В комнате был полумрак, и разобрать сюжеты на картонах не удалось.
— Я все гуляю, — сказал он. — Понимаешь, зимой я много работал, подолгу сидел, хочется погулять. А ты не очень болеешь?
— Не знаю. У меня температура.
— Выздоравливай скорей, — попросил ее Михаил и ушел. Он почувствовал, что опасается этого ребенка, его возможной власти над собой, своей возможной зависимости от того, здоров ли, весел ли он или грустен и под глазами темнеют синячки, повествующие о грядущем ревмокардите. Он инстинктивно не желал зависеть ни от кого и ни от чего, ценя свободу духа, необходимую для того, чтобы мыслить.
Вечером Михаил получил телеграмму от жены, что она вылетает завтра, и у него сразу испортилось настроение. Причин тому не было — жена его никогда ни в чем не связывала, они жили теперь как уважающие, впрочем, довольно спокойно относящиеся друг к другу люди. У Михаила, однако, случались моменты, когда, задержавшись на работе, он не ленился зайти в переулок, поглядеть на свои окна: светятся ли? И если светились, радостно ехал на лифте, радостно звонил «своим звонком», ждал, пока жена откроет дверь, помогал ей накрывать на стол. Доставал припасенную бутылку коньяка, они выпивали с удовольствием по рюмке или по две, разговаривали. При всем том, когда он уезжал в долгие, часто на полгода, экспедиции, расставались они делово: работа есть работа, встречались с радостью, впрочем не чрезмерной. Надо полагать, происходило это потому, что, рано поженившись, они так и не открыли друг в друге мужчину и женщину, главным для каждого из них в браке были в первую очередь терпимость и взаимопонимание.
Спал в эту ночь Михаил скверно, проснулся поздно и, не завтракая, взяв тяжелую палку, срезанную им для того, чтобы ходить по горам, спустился к морю.
День обещал быть ясным, хотя и холодным. На пляже пансионата уже лежали загорающие. Молодые, немолодые — все они, как удивленно отметил для себя Михаил, принадлежали, очевидно, к какому-то тайному обществу Жирных, видящих в изобилии собственной плоти некий сокровенный смысл.
Шторм прекратился, но небольшой накат еще был. Михаил быстро пошел по берегу, не желая, чтобы его нагнал художник с дочкой, он видел, как они завтракали в павильоне.
Он шел, чуть покачивая сильными худыми ногами, легко задевая коленом о колено, подошвы кед, которые он крепко вдавливал в почву, оставляли на прибрежном галечнике глубокие следы. Лицо его немного загорело, с белков серых в синеву глаз ушла желтизна. Из-под белой шапочки с пластмассовым козырьком торчали светлые вихры, делающие его похожим на безвозрастного современного парня-мужчину, деятельного и бесплодного одновременно. Впрочем, сейчас, когда его никто не видел и не надо было по привычке «делать лицо», черты его несколько заострились, губы сжались в тонкую суровую складку уголками вниз, выражение глаз стало сосредоточенно-высокомерным.